II.
Я узнала, что одна из знакомых мне сестер поступила в*** госпиталь близ станции Суятунь. Я списалась с нею, прося сказать, есть ли у них свободная вакансия сестры и примет ли меня старший врач. Очень скоро был получен утвердительный ответ, и я пошла в главное управление поговорить о моем переводе с Анрепом, который заведовал этими делами.
В управлении была вечная толчея сестер, которые приходили просить назначения или перевода их из одного госпиталя в другой, причем одна требовала, чтобы ее назначили непременно на левый фланг, другая – на правый, третья просилась в центр. Такое пристрастие сестер к флангам или центру имело свою тайную причину в нахождении там или тут близких им людей и симпатий. Лишь бедные сестры, увлекавшиеся кавалеристами, не могли предъявлять таких категорических требований, ибо за представителями этого рода оружия не так-то легко угнаться. Порой появлялись сестры в большом возбуждении и требовали, чтобы Анреп нашел им место в каком угодно госпитале, так как они не могут более жить друг с другом и выносить ужасный характер товарки.
И на эти нелепые или нервические требования Анреп отвечал всегда спокойно, не возвышая голоса, стараясь всех умиротворить и, по возможности, всем угодить.
III.
До Ваншантуня, где стоял*** госпиталь, считалось верст десять. Ваньшантунь был маленькой деревушкой, брошенной китайцами и разрушенной нашими солдатами. Лишь немногие фанзы уцелели и служили помещением для госпиталей. Мы остановились у*** отряда и вошли в юрту-столовую. В. представил меня моим новым сослуживцам. Их было: три доктора, студент-медик и семь человек сестер – коренных казачек четыре и три волонтерки. Одна из волонтерок была тоже казачка, но только Кауфманской общины, сестра Н., которую я встретила на Рождестве в харбинском общежитии. Я была очень рада встретить знакомое и милое лицо среди всех этих чужих людей и за месяц работы в*** отряде очень сошлась с ней.
Сестры-казачки были превосходные работницы, одушевленные своеобразным патриотизмом, своим местным войсковым, но в высшей степени почтенным и симпатичным. Держали они себя безукоризненно, настроение у них было серьезное, строгое; они были проникнуты мыслью, что их послало «их войско» и надо оправдать эту честь. В pendant к этим сестрам была и некоторая часть санитарского персонала – несколько монахов-послушников из Ново-Афонского монастыря. Что это были за прекрасные санитары, вполне проникнутые сознанием и понятием о подвиге! Уж на что доктора, как представители интеллигенции, враждебно настроены против монастырей и монастырской братии, которую зовут тунеядцами, а и те не могли нахвалиться на этих послушников. Привыкшие к ночным бдениям, они безукоризненно несли ночные дежурства, и в их обращении с больными так ясно чувствовалось, что хоть и простые они люди, а действуют под внушением великой идеи, которая и придавала их службе особую окраску.
Докторский персонал состоял из старшего врача М., типичного еврея, очень умного, очень знающего человека. При всей моей антипатии к этому племени я не могла не отнестись к нему с уважением за его прекрасную работу и умение вести госпиталь. Нельзя не упомянуть попутно об одной характерной в нем черточке. В разговорах это был человек самых широких взглядов, порицатель всякой обрядности, что не мешало ему самому аккуратно зажигать у себя шабашевые свечки. Так-то обряды мешают иудейскому племени только у нас, от своих же они отказываться не собираются.
Второй врач был терапевт, хороший и добросовестный доктор, но довольно бесцветная личность, близорукий, в очках, страдающий хроническим насморком.
Третий был ему прямой контраст. Молодой и талантливый хирург, довольно красивый, рослый, с той особенной грубоватостью, которая отличает многих москвичей и не всегда бывает симпатична.
Студент был пресмешной и славный малый, с добрым мягким сердцем.
Вот начался бой, которого мы ждали с таким волнением и такой надеждой, что на этот раз победа будет за нами. Первые два-три дня с позиций шли прекрасные вести. Настроение было особенное, какое-то напряженное. Но на третий или четвертый день утром, выходя из юрты, я встретила одну из сестер, которая с совершенно растерянным лицом сказала мне, что нам приказано свертываться и отправить все наиболее ценное в Харбин, пока есть свободные вагоны. Это означало повторение старой истории: спасали имущество в полной уверенности, что мы проиграем сражение и опять будет общее отступление. Это означало, что сражение уже проиграно!
Трудно передать, что чувствовалось в те минуты. Хотелось лечь на землю и ничего не видеть, ничего не слышать. Но, конечно, пришлось ходить, помогать и смотреть, как разорялись палатки, от которых остались лишь деревянные остовы да печи, как запаковывалась в ящики масса нужных вещей, ибо в передовой отряд брали только необходимое и ничего лишнего. Вся работа, все заботливое и хорошее устройство для приема раненых пропадало даром, не послужив своей цели. Но, разорив старое и благоустроенное помещение, нельзя было все-таки остаться под открытым небом, и нам отвели какой-то сарай из гаоляна. Наскоро обили его досками и устроили нары в два этажа.
Постепенно канонада стала переходить на запад. Оптимисты говорили, что происходит лишь «перемена фронта», так как японцы хотят обойти нас с запада. Ходили слухи, что на правом фланге по дороге от Синминтина наша конница окружила чуть ли не семьдесят тысяч японцев, которые сложили оружие, потом приходила другая версия, что семьдесят тысяч японцев действительно обошли нас с северо-запада и наши войска были принуждены отступить. Точных сведений не было ни у кого.
К этому времени в японском лагере стал действовать по ночам очень сильный прожектор. Колоссальный сноп яркого света медленно двигался по горизонту, превосходно освещая ту местность, на которую был наведен. Моральное действие от этого двигающегося света было скверное. Что-то такое беспощадное чувствовалось в нем. Точно сказочное чудовище отыскивало свою жертву.
Бой подвинулся к нам ближе, и мы могли наблюдать, как рвались высоко в воздухе снаряды. Дул сильный ветер, поднимавший клубы желтой пыли, и от нее небо получило какой-то мглистый неприятный колорит. Тяжело и тревожно было на душе. В этот день, я помню очень хорошо, мы сидели вдвоем в нашей юрте с одной из сестер-волонтерок. Юрта была почти пуста. Все наши вещи были увезены на север, остались лишь соломенные тюфяки, лежавшие прямо на земле. Ветер трепал брезентовое окно. Мерно и безостановочно слышались выстрелы. Я сидела, поджав ноги, и читала какой-то роман без начала и конца из приложений к «Ниве», читала, чтобы только мысленно уйти от гнетущего чувства, лежащего на сердце. Сестра, сидевшая напротив меня, перебирала струны балалайки.
Ночью подвезли раненых. На следующий день вечером приехал уполномоченный В. и принес известие об указе Государя, дарующего России конституцию. Известие это было принято различно. Одни обрадовались ему, как светлому празднику, другие им глубоко опечалились, видя в нем крушение дорогих и святых заветов, которые как бы приносились в жертву богу наших неудач.
В эту ночь я была дежурная и, придя в землянку сменить нашего студента, сказала ему о только что слышанной новости. Радости этого юноши не было границ. Услышав эту весть, он бросился целовать мне руки, точно я была причастна этому делу. Я напомнила ему, что далеко не разделяю его радости, а наоборот, скорблю и горюю. Он побежал в столовую прочесть собственными глазами газету, а я осталась одна на ночное дежурство. Печальная обстановка была под стать печальным думам в эту ночь, а снаружи им вторили неумолкавшие выстрелы нашей батареи, стоявшей на этот раз так близко, что слышался не только грохот, но и зловещий вой вылетавшего снаряда.