Выбрать главу

Я был мал еще. За стол меня пустили на правах сына своего отца. Алексей Яковлевич Японосельский, член-корр. АН СССР, знаменитость, автор культовой книжки «Интересная физика» – писанной в соавторстве с великим Львом Вогау, – приходился моему папе кем-то по научной части: научруком или вроде того. То есть, можно сказать, родственником, если иметь в виду обычный стиль отношений внутри советской науки, особенно внутри Минсредмаша, то бишь атомной отрасли.

Правда, к тому времени мама с папой уже давно и безнадежно разругались. Но Алексей Яковлевич, в отличие от многих прочих, сохранил хорошие отношения с обеими частями развалившейся семьи. Поэтому он и сидел у нас на дачной верандочке, и пил четвертую – а может, пятую.

– Вот это, я считаю, плохо, – отозвался мой дед, уже прикончивший шестую.

Деда моего звали Иваном Михайловичем. В отличие от рафинированного Японосельского у него не было даже аттестата, не говоря о дипломе. Русскому парню родом из детдома – точнее, из детской колонии Шацкого – получить такие ценные документы было сложновато. Поэтому его пачка авторских свидетельств была существенно тоньше, чем могла б в иных обстоятельствах: необразованного ваньку, не имеющего нужной бумажки, очень легко обкрадывать. Тогда это называлось – «оформить на себя». Начальство, сослуживцы и прочая шелупонь оформили на себя три четверти того, что придумал и создал мой дед, простой русский человек Иван Михайлович Кондратьев.

– Чем плохо-то? – спросил Японосельский, берясь за седьмую.

Несмотря на сословные, национальные и прочие различия, мой дед был человеком его породы – что называется, головастым. Они друг друга прекрасно понимали, хотя и часто спорили.

– На нас все держится, – повторил дед. – То есть ОНИ у нас на шее сидят. А мы ИХ на себе тащим.

Алексей Яковлевич задумался. Ему не нужно было специально объяснять, кто такие ОНИ. Он с НИМИ имел дело всю сознательную жизнь – и ненавидел их до судорог, как и всякий советский человек, на свою беду родившийся в СССР с умом и талантом.

– Ну… – сказал он, – сидят. Но ОНИ же от нас зависят. И сами должны понимать. В конце концов они вынуждены будут… – Японосельский замялся, но было понятно, что он имеет в виду. Даже мне, хотя я был, повторяю, мал еще.

– Вот поэтому ОНИ когда-нибудь все это… – дальше мой дед произнес нехорошее слово, обозначающее примерно «угробят».

– Ну, не угробят. Это их родина все-таки, – заключил Японосельский и махнул восьмую.

***

«То березка, то рябина, куст ракиты над рекой. Край родной, навек любимый. Где найдешь еще такой». Чувствовалось, что автору было смертельно скучно, и тот самый край он в гробу видал. То есть эта такая песня о «том свете».

Когда я писал эту статью, то решил поинтересоваться, кто авторы музыки и слов. Оказалось – музыка Д. Кабалевского, слова некоего А. Пришельца. Ну да, символично. Только Пришельцу и петь песни о Родине, как может быть иначе-то, в самом деле. До чего же это характерно.

Еще было – «с чего начинается Родина». Предлагались варианты – «с картинки в твоем букваре», «с хороших и верных товарищей, живущих в соседнем дворе». Дальше было что-то про песню, что пела нам мать. Это уже резало слух – мать все-таки у каждого своя, и что это за мать, которая пела «нам» – а тут слышалось явственное «всем»? Догадка была проста – под веками вспыхивал великий красно-черный плакат военного времени. Родина-Мать зовет.

Еще ассоциации. Родина – что-то утреннее, розовое. Зорюшка. То, что красит нежным цветом стены древнего Кремля. Не самые стены, нет – это, скорее, «проклятое прошлое». А вот именно то, что их красит. Целующий, любящий луч очень-очень раннего утреннего солнца.

Я в детстве видел такое – когда меня везли с дачи, поздним жарким летом, очень рано. Мы уже подъезжали – на «Москвиче», водитель почти спал, бабушка моя просто спала, я тоже клевал носом на заднем сиденье, и вдруг – стройка, забор, розовый кирпич, и сверху чистый, безгрешный свет, которое все это безобразие румянит и золотит, да так, что хочется выйти из машины, обнять нагретые доски, смотреть и улыбаться.

И другое – туман. Тоже утренний, но не светлый, а белый: холодный, росный. Туман поднимался над речкой, путался в ивах, и это было безумно красиво и почему-то очень грустно, и само собой вспоминалось о каких-то жертвах, принесенных на алтарь, – хотя что вру, не думал тогда я ни о каком алтаре, просто грустно от мороси, от сырости, и как же хорошо, когда солнышко.

Все это было родное. То есть свое.

***

Вообще говоря, ничего особенно прекрасного – как, впрочем, и особенно плохого – в этом слове нет. «Родина» – это всего лишь место, где ты родился. Появился, так сказать, на свет. Не весь свет, а именно та точка, где это произошло с тобой. То есть для тебя – и, добавим, только для тебя.

Таким образом, «родина» – понятие субъективное, хотя и имеющее объективные корни.

В пару к нему существовало понятие объективное, хотя и с субъективными корнями – «Отечество» (для любителей этимологии: это русская калька с латинского patria). Место, с которым связаны судьбы поколений твоих предков по отцовской линии.

Нельзя сказать, что это понятие объективно в полном смысле этого слова – мало ли откуда родом наши пращуры на самом-то деле – но, скажем так, оно претендует на объективность, причем волевым образом.

Само понятие Отечества предполагает навязывание своей воли прошлому: волю, обращенную на происхождение «волящего», на корни его.

Человек, полагающий для себя свою страну не чем-нибудь, а именно Отечеством, как бы тем самым говорит: откуда бы ни пришли мои отдаленные предки – это уже не важно, но я хотел бы, чтобы они родились здесь: в этих горах, на этой реке, в сих лесах. «Века б они здесь жили», а даже если так случилось, что нет – «я о том мечтаю, чтоб так было».

Что, конечно, тоже субъективизм – хотя и не всегда это он: ведь предки большинства искренних патриотов и в самом деле жили «в своем Отечестве», покидая его пределы лишь по крайней надобности, обычно военной, – но субъективизм, стремящийся утвердиться как нечто объективное, реальное.

Теперь обратимся к «Родине» с большой буквы. То есть к советскому концепту «Родины».

Она является точной противоположностью «Отечества». Это не только место, где появился на свет ты сам – а то место, где ты должен был бы появиться на свет, если бы имел возможность выбирать. Например, всякий советский человек должен был мечтать родиться в Москве, на Красной площади. К сожалению, это невозможно – иначе на месте Мавзолея следовало бы строить элитный роддом. Хотя, впрочем, Мавзолей играл схожую роль: это было место второго рождения советского человека, место обретения им, так сказать, окончательной советской идентичности.

То же касается и потомства советского человека. «Родина» – это не только место твоего рождения, какое бы ты должен был выбрать, как честный советский человек, нет. Но еще и место рождения предполагаемого потомства, место жительства будущих поколений.

Итог таков. Отечество – это место, где я родился и где бы мне хотелось, чтобы родились мои деды и отцы. Родина – это место, где я хотел бы появиться на свет и где бы мне хотелось, чтобы появились на свет мои дети и внуки.

***

Для советского человека «родина» – нет, «Родина», обязательно с большой буквы – была чем-то абстрактным и одновременно пугающим.

Дело в том, что советская концепция «Родины» была ограничивающей.

Предполагалось следующее: Родина – та, что не отпускает. Не отпускает вас лично – и не отпустит ваших детей. Родина – это сила, которая принудит ваших внуков появиться на свет не где-нибудь, а примерно в том же самом месте, где прописаны вы. То есть, скорее всего, там же, где и родились – иначе откуда прописка.

Это было связано с функцией Родины как удерживающего начала, «катехона». «Удерживающая», «хватающая за штаны» – вот как воспринимали Родину советские люди, которых не выпускали гулять во всякие там Парижи и Брюссели, не говоря уже о сладостном и запретном Нью-Йорке, о котором «и мечтать-то невозможно». Родина – крепостная помещица, «злая Салтычиха», которая пригвоздила русских к себе, не дает им поездить, посмотреть мир, пожить там-сям, потереться в большом человеческом мире, открытом для всех, кроме нас, несчастных.