Наша жизнь – репетиция смерти, учение, проводимое в условиях, максимально приближенных к боевым.
Россия – это огромное пространство, беспощадное к человеку. Но ведь это – лишь псевдоним жизни, которая ничем другим никогда не была.
То, что в этом пространстве выживает, действительно достойно самой высшей пробы.
И за это я тоже люблю Россию.
Пусть сильнее грянет буря
Ураганы и их последствия
Дмитрий Ольшанский
Где-то, кажется, стреляли, а я не знаю и не интересно.
Блок
I.
Удушливым летним вечером 1998-го я под дождем бежал в гости. Мне нужен был Варсонофьевский переулок возле Лубянки, где в прежние революционные годы казнили людей, а теперь одну только архитектуру. Я пришел прежде, чем толком промок, поздно, но все равно вовремя – у хозяина дома, художника, всю ночь тянулись скучно-почтенные интеллигентские разговоры. За плотно закрытым окном большой буржуазной квартиры что-то выло, звенело и грохотало, вроде бы ливень усиливался, но споры о современном искусстве были намного страшней непогоды. Впрочем, перформанс и дискурс по-своему убаюкивали не хуже дождя, и я чуть не заснул за столом. К утру, все допив и кое-как выйдя на улицу, я сонно крутил головой – и не сразу поверил всему, что увидел. Кто-то громадный, кто-то взбесившийся, неуклюжий погулял по дороге, набросав на нее электрических линий, деревьев, столбов, битых стекол. Москва была разорена и побита. Ночь, видимо, была исторической. Я все пропустил. Осторожно петляя между мертвыми ветками и оголенными проводами, я и радовался, и боялся. Стихия прекрасна, если ее торжество длится где-то за окнами, а ко времени вашего выхода из дому все уже кончилось и притихло. «Вольво» без лобового стекла, бутик без витрины, город без пробки с толкучкой: гулять по Москве лучше всего в первое утро после катастрофы. Чужой катастрофы. Ураган пролетел мимо меня, и потому результатом его разрушений я мог с тайным облегчением наслаждаться.
II.
Всякому, кто бывал в старых волжских городах в начале двадцать первого века, известен их сокрушительный вид, погребальный пейзаж. Кран, пустырь, кран, пустырь, строительные заборы, бытовки, чуть дальше – новенький, разноцветный, красно-зелено-фиолетовый офисный центр с боулингом и кофейней. Дальше советская школа, за ней еще одно строительство, и в конце улицы – последний деревянный дом в два этажа, по которому еще нет распоряжения. Но оно скоро будет, конечно. Повсюду реклама жилья – элитного, разумеется, каким оно еще бывает. На остатки выселенных улиц, грустных, подгнивших и низких, наступают пентхаусы класса премиум-люкс с многозальным кинотеатром в сортире. Еще несколько жирных, финансово благостных лет – и большинства русских городов физически не останется. Кто их сжирает? – этот вопрос не может не мучить, когда осваиваешься на местности и понимаешь, что как только освоишься – так сразу же и попрощаешься. Власть! Во всем власть виновата, тупая, продажная и бездарная! – вечный ответ, положенный интеллигентному человеку, был у меня наготове на все случаи жизни. Власть ураганом идет по России, реставрируя один капитализм, а все остальное снося, как и пугали в советском учебнике. Что ж, мы ответим ей встречным душевным движением – ласково пожелаем распада и зла, крушения и катастрофы, да как можно скорее, чтобы хоть что-то успеть вытащить из-под ее жерновов и спасти. Наше крушение будет лучше и нравственней вашего; правда, оставшийся деревянный дом кто-нибудь все равно под шумок подпалит, но на его месте – если и вас уничтожить, конечно – будет что-то прекрасное.
III.
Русская интеллигенция два раза желала уничтожения того государства, в котором жила, и в обоих случаях праздновала недолговечную мстительную победу. Теперь, утаптывая дорогу, проложенную десятыми и восьмидесятыми годами, культурные люди заново формулируют обвинения и шепчут проклятья. А и правда, весь уклад русской жизни двухтысячных, как и позднесоветский, и позднецарский, буквально вопиет о том, чтобы его отменили, буквально смели. Сейчас, как и всякий раз, кажется, что гаже уже быть не может. С «офисным центром», к обзаведенью которым свелась вся вообще публичная, государственная и социально заметная деятельность, хочется поступить, как с судейскими в доме в «Дубровском» – запереть двери и сжечь, если кого и вытаскивая и спасая, то только кошечку с крыши. Официальному бормотанию телевизора никто не верит, фарцовке газом – никто не сочувствует, распада страны на 15 каких-нибудь новых республик стало модно желать, и даже когда очередная нациствующая территория из числа бывших ССР в остром приступе незалежности начинает буянить, симпатии всей образованной публики – на ее стороне. Начальник хуже, чем кто угодно. И все-таки есть в этой логике своя слабость. Ибо действие, после того как злодеи все убраны и опозорены, упрямо заворачивает не туда, вызывая траурное недоумение интеллигенции. Казалось бы, буря уже сделала свое дело, закоротила одним рваным проводом и «сильную власть», и «стабильность», и «поддержание надлежащего правопорядка». Но на месте «Делового двора» возникает «Наркомат тяжелой промышленности», а взамен Наркомата – «Сдача внаем под офисы» и прочее вечное возвращение. Начальство умерло, да здравствует начальство, да еще гаже прежнего. Может быть, праздник непослушания помогает движению совсем иного сюжета, не того, что мы чаяли видеть? Кто же в выигрыше от разгула стихий?
IV.
Подлинным сюжетом большой русской революции (1905/1917 – 1938) было вовсе не падение самодержавия, не смена правительств, умеренных и радикальных, не триумф большевизма, и не его аппаратное перерождение. Все военные, политические или партийные обстоятельства, глубоко несущественные даже и месяцем позже, а тем более годы спустя, интересны скорей эстетически, человечески, нежели как развилка, на которой все непоправимо меняется. «Развилки» все эти – и Февраль, и Октябрь, и Корниловский путч, и «мятеж левых эсеров», и Брестский мир, и смерть Ленина, и тысяча прочих – есть лишь мнимые цели, на которые соблазнительно, но и бессмысленно отвлекаться. Вся наша долгая революция, порожденная еще безземельным, люмпенизирующим Россию освобождением 1861-го, была прежде всего разрушением крестьянской общины, ликвидацией аграрного «обчества», с переселением тьмы людей из деревни и попутным уничтожением как бывших горожан (просто – «бывших»), так и многих крестьян, не желавших или не сумевших «попасть в городские». Мареи с Мазаями уходили в опасную, темную слободу, слобода, в свою очередь, выдвигала передовиков и партийцев. На фоне этих тектонических сдвигов отчаянные выкрики интеллигентов (парламент! республика! выборы! пролетариат! бюрократия одолела! где свобода?!) тонули и глохли. Десятки миллионов новоявленных «граждан», с ураганной скоростью впервые попавшие в школу, в квартиру, в партию, на завод, в университет – и несколько тысяч «доцентов», споривших о поражении Милюкова (Керенского, Троцкого) – так кто кого сборет? Катастрофа, которой эти тысячи радовались, от которой они ждали чудес, – и взаправду принесла чудеса, но не им. Революция родила новую нацию, пока что переживавшую лохматое детство, в кепке, с семечками и гармошкой. Шагавшую неуверенно, под плеткой прогресса – в том числе и по трупам тех, кто выкрикивал бурю и вот докричался.
V.
Вторая, куда менее значительная русская революция (1985 – 1993/1999) тоже была не про то, что ей было приписано общими мнениями. Интеллигенция снова гнала ненавистный режим, размахивая «либеральными ценностями», «истинным социализмом», а то и «возрождением монархии и православной духовности». После того, как проклятая власть пошатнулась, упала и была подобрана, выяснилось, что все лозунги сдулись, а их авторы – сдвинуты в угол, пусть и мягче, чем в первый заход (сказалась пришедшая к «обчеству» цивилизация). Переворот снова достиг своей цели, и снова – не той, что мечталась его застрельщикам и певцам. Оказалось, что дело опять не в свободе, парламенте, партиях, выборах и демонстрациях. Смысл второй революции был только в том, чтобы пошире распахнуть двери для потребления и обогащения всей выросшей из СССР нации, тем, кто уже вкусил благ начальной цивилизации за полвека до этого. Партийцу – завод, банк – фарцовщику и комсомольцу, министерскому клерку – пиджак, тетке с начесом – достойную брошь. Всем – колбасу с заграницей. Правда, для достижения радостей безграничного потребления понадобилось вычеркнуть лишнее – империю, армию, идеологию, космос, науку; полный перечень можно вычитать в грустно-патриотической прессе (спешите, а то ведь и патриотов накормят как следует, и у них станет все хорошо). На этом празднике плоти с материей, сытом и ярком, где все икают, жрут и веселятся, революционные интеллигенты, не расстрелянные и не пересаженные, как в двадцатом веке, бродят угрюмые и неприкаянные. Что им делать, сердечным? Проклинать власть по новой? В этом они одиноки – увлеченные скупкой духов, пиджаков и часов бывшие трудящиеся их не слышат, им некогда. Или, как в памятной пьесе Розова, рубить шашкой мебель? Неудобно, да и боролись вроде бы не за это, а за «честные выборы» и «многопартийность». Остается лишь ждать урагана – а ну как подует по третьему кругу? Возможно, они и на сей раз дождутся.