Выбрать главу

Я видела, что хозяин начал томиться, а госпожа Вайнберг недоумевает, почему мы так долго засиделись, по этикету пора сматывать удочки. Виктория взмолилась: «Подойди к Улле и спроси про гонорар! Она ни мычит, ни телится. Людка с Петром меня убьют». Я села на диван рядом с Уллой.

– Как дела? Успели погулять по Стокгольму?

– Еще не успели, артисты вчера очень устали. Сегодня собираемся посмотреть город, я им покажу, что знаю.

– Да, хорошо бы. А что это они сидят с такими кислыми лицами? Чем недовольны? Может быть, ждут от меня денег, как ты думаешь?

– По-моему, да…

– Я оплатила им билеты на самолет, оплатила гостиницу. Им мало? Ведь в Петербурге ни о каком гонораре речи не шло!

Я обомлела и не знала, что сказать. Скрипка, балалайка и фортепьяно, не мигая, смотрели на нас. «Ну, так и быть, дам им по тридцать долларов, пусть поужинают в хорошем китайском ресторане. Мне говорили, что русские любят китайскую кухню». Улла вынула три бумажки: 50, и две по 20 и положила их, на мое счастье, в конверт. Я для приличия посидела на диванчике еще три минуты, обсудила с Уллой судьбы демократии и дала знак: поднимайтесь, благодарите хозяина и – на выход. Народ, видя конверт, успокоился. А моя задача была увести их подальше от квартиры, чтоб не устроили международный скандал. Только мы вышли за дверь, на меня набросились: сколько заплатили? «Я не знаю, конверт запечатан. Не здесь же смотреть, Господи! Пошли в парк, на скамеечку».

Немая сцена в парке длилась недолго, долго раздавались проклятия и брань. Скрипачка материла Швецию, Уллу Вайнберг, Викторию, меня. Профессор предлагал поехать домой к Улле и вместо гонорара забрать у нее Кандинского, продать и честно поделить миллион. Виктория так и не решилась признаться, что виновата, побоялась. Я ее не выдала.

Никто не хотел гулять по вечернему городу, и мои услуги никому больше не были нужны. В китайский ресторан артисты, конечно, не пошли. Послали его туда же, куда и Уллу Вайнберг. К вечеру обида немного утихла, а после бутылки виски и палки твердокопченой колбасы «Особая» шведские гастроли показались нам уморительной авантюрой.

Вторая проза

Поэма

Мария Степанова

Художник Никола Самонов

Родина в русской словесности исхожена, истоптана. Она сирая и смиренная, она же бьющая в литавры и летящая во славах, воспеваемая, высмеиваемая, проклинаемая, оплакиваемая. Одни штампы. И не диво: все отношения перебраны и оппозиции – тоже. Родина против заграницы, против просвещенной Европы, против бездуховного Запада, против Дикой Орды, против мудрого Востока, шамана встреча и Венеры была так кратка и ясна, а еще меж Стамбулом и Скутари пробирается пароход, а там и Персия, «Чистый понедельник», царство славного Салтана чрезвычайно многообразно, но – прочь из него, потому что над степью пустой загорелась мне Америки новой звезда. Словом, с оппозициями те же проблемы, что и с коннотациями: охвачено все.

Мария Степанова в своей «Второй прозе» вышла, пожалуй, на самое глубокое противопоставление – «родина vs. родина» – и я с ходу не припомню, где б оно было представлено с такой отчаянной драматической полнотой. И это вовсе не малая родина против большой, не хорошая против плохой, не одна Россия против другой. А именно родина против родины. Или: Родина против Родины – пафос уместен.

Главная героиня поэмы Мерилин Монро (называемая девичьим именем Норма Джин) после смерти попадает в Россию: «Ей обещали, продержишься девять дней -/ И дальше можно туда./ А там по-другому, там не на кого сердиться,/ там чисто и строго, как будто хороший отель,/ и снег густой как водица,/ и можно залезть в постель/ и – да, с головой накрыться».

Первый секс-символ и один из главных мифов ХХ века Монро – не просто «грудь из камня, мозги из ваты», как говорил о ней режиссер Билли Уайлдер, не только «великое ничто» бесчисленных модернистских и постмодернистских спекуляций, она еще и баба – жалкая и жалостливая, родная, прежде всего. Для Монро любить значит жалеть – в лучших русских деревенских традициях, и ее посмертное бытие в России настолько же неожиданно, насколько закономерно: это про всемирную отзывчивость наоборот.

Как и дни творения, девять дней, отпущенных Монро, не равны календарным, действие поэмы протянулось в наше время. Россия как модель мира, полоса между небом и землей, даже не чистилище, а лимб, «сплошная древесность/ И крыши понурые с дымом и без./ Пустые поля половинками пиццы» – обрыдлая любимейшая среднерусская полоса все ж только полоса для взлета туда, на родину: «Черед настал предаваться в руце./ На небе места/ силою берутся./ Врата без замка:/ залепили скотчем./ Попрем на закат,/ может быть, проскочим».

Название «Вторая проза» перекликается с «Прозой Ивана Сидорова», написанной Степановой полтора года назад. Та «проза» была построена на разного типа балладах, эта, скорее, на песнях. Удивительно богатая интонациями, новая поэма трагическими частушками и пронзительной чистосердечной напевностью отсылает к Блоку, к «Двенадцати», к стихам из цикла «На поле Куликовом», а изощренными прозаизмами – к позднему Кузмину, к его книге «Форель разбивает лед». Но чувство двух родин, неотступно явленное во «Второй прозе», заставляет вспомнить иные стихи, бесконечно важные для русской традиции, хотя написаны они на чужом языке. «Ты знаешь край… Туда, туда с тобой уйдем скорей, уйдем, родитель мой». Уже давно, даже очень давно никто с такой страстью и убежденностью не повторял этот призыв.

Александр ТИМОФЕЕВСКИЙ

I.

Норма Джин оказывается на месте,

сразу хочет назад.

Ноги уже по щиколотки в грязи.

Дело ее – табак на густой мази.

Звезды над головой ее не горят.

Чует она: за несколько сотен миль

нет ни души, одна водяная пыль,

и сколько теперь стоять в пыли, как стоят часы,

у какой-то средней заброшенной полосы,

полуслепой от дождя,

со своих следов не сходя?

Некий знак означает автобусную остановку.

За спиною кювет, пустые мешки на дне.

Ничего себе, думает, вышло переменить обстановку.

Лучше б я умерла во сне.

Нет, все-таки лучше не.

Перевязывает платок, прижимает локти к бокам,

собирает себя в горячий тугой комочек,

темнеющий оттого, что промок от носков до мочек,

подобно небесным птицам и облакам.

Ни машины сюда, ни машины в обратную сторону.

А кругом – широко, далеко и довольно просторно.

Норма Джин открывает сумочку, заслонив от дождя рукою.

Там платок носовой, забытый на переправе,

сигареты без фильтра, зеркальце, но какое!

С мутным стеклом, в розовенькой оправе.

Все какое-то не ее,

поразительно, ё-мое!

Из знакомого ей – только то, что на ней.

Но это все не беда:

Ей обещали, продержишься девять дней -

И дальше можно туда.

А там по-другому, там не на кого сердиться,

там чисто и строго, как будто хороший отель,

и снег густой, как водица,

и можно залезть в постель

и – да, с головой накрыться.

II.

Постепенно темнеет. Тени перестают.

Все, похожее на уют,

окончательно

ускользает.

Те и эти деревья волнуются и поют.

Все безмолвное – замерзает.

То ли свет, то ли нет. Кто-то слушает или спит.

Только издали

так тихонечко

что-то движется

и

скрипит,

светит тоненьким, словно шип,

как ведет по стеклу мизинцем.

Норма Джин издает единый короткий всхлип,

словно в детстве перед зверинцем,

и стоит, совсем не дыша.

1.

Над Южелбицами небо низкое.

Под Южелбицами почва склизкая.

Грузовик застрял, ковыряет шинами грязь:

вот, дорога кончилась раньше, чем началась.

Беспризорная липа

роется в мокрой шерсти,

вечер ползет к шести.

А в кабине уютно, и в термосе кофеёк,

сизым голубем синий дым разведет крыла.