Сестры- казачки были превосходные работницы, одушевленные своеобразным патриотизмом, своим местным войсковым, но в высшей степени почтенным и симпатичным. Держали они себя безукоризненно, настроение у них было серьезное, строгое; они были проникнуты мыслью, что их послало «их войско» и надо оправдать эту честь. В pendant к этим сестрам была и некоторая часть санитарского персонала -несколько монахов-послушников из Ново-Афонского монастыря. Что это были за прекрасные санитары, вполне проникнутые сознанием и понятием о подвиге! Уж на что доктора, как представители интеллигенции, враждебно настроены против монастырей и монастырской братии, которую зовут тунеядцами, а и те не могли нахвалиться на этих послушников. Привыкшие к ночным бдениям, они безукоризненно несли ночные дежурства, и в их обращении с больными так ясно чувствовалось, что хоть и простые они люди, а действуют под внушением великой идеи, которая и придавала их службе особую окраску.
Докторский персонал состоял из старшего врача М., типичного еврея, очень умного, очень знающего человека. При всей моей антипатии к этому племени я не могла не отнестись к нему с уважением за его прекрасную работу и умение вести госпиталь. Нельзя не упомянуть попутно об одной характерной в нем черточке. В разговорах это был человек самых широких взглядов, порицатель всякой обрядности, что не мешало ему самому аккуратно зажигать у себя шабашевые свечки. Так-то обряды мешают иудейскому племени только у нас, от своих же они отказываться не собираются.
Второй врач был терапевт, хороший и добросовестный доктор, но довольно бесцветная личность, близорукий, в очках, страдающий хроническим насморком.
Третий был ему прямой контраст. Молодой и талантливый хирург, довольно красивый, рослый, с той особенной грубоватостью, которая отличает многих москвичей и не всегда бывает симпатична.
Студент был пресмешной и славный малый, с добрым мягким сердцем.
Вот начался бой, которого мы ждали с таким волнением и такой надеждой, что на этот раз победа будет за нами. Первые два-три дня с позиций шли прекрасные вести. Настроение было особенное, какое-то напряженное. Но на третий или четвертый день утром, выходя из юрты, я встретила одну из сестер, которая с совершенно растерянным лицом сказала мне, что нам приказано свертываться и отправить все наиболее ценное в Харбин, пока есть свободные вагоны. Это означало повторение старой истории: спасали имущество в полной уверенности, что мы проиграем сражение и опять будет общее отступление. Это означало, что сражение уже проиграно!
Трудно передать, что чувствовалось в те минуты. Хотелось лечь на землю и ничего не видеть, ничего не слышать. Но, конечно, пришлось ходить, помогать и смотреть, как разорялись палатки, от которых остались лишь деревянные остовы да печи, как запаковывалась в ящики масса нужных вещей, ибо в передовой отряд брали только необходимое и ничего лишнего. Вся работа, все заботливое и хорошее устройство для приема раненых пропадало даром, не послужив своей цели. Но, разорив старое и благоустроенное помещение, нельзя было все-таки остаться под открытым небом, и нам отвели какой-то сарай из гаоляна. Наскоро обили его досками и устроили нары в два этажа.
Постепенно канонада стала переходить на запад. Оптимисты говорили, что происходит лишь «перемена фронта», так как японцы хотят обойти нас с запада. Ходили слухи, что на правом фланге по дороге от Синминтина наша конница окружила чуть ли не семьдесят тысяч японцев, которые сложили оружие, потом приходила другая версия, что семьдесят тысяч японцев действительно обошли нас с северо-запада и наши войска были принуждены отступить. Точных сведений не было ни у кого.
К этому времени в японском лагере стал действовать по ночам очень сильный прожектор. Колоссальный сноп яркого света медленно двигался по горизонту, превосходно освещая ту местность, на которую был наведен. Моральное действие от этого двигающегося света было скверное. Что-то такое беспощадное чувствовалось в нем. Точно сказочное чудовище отыскивало свою жертву.
Бой подвинулся к нам ближе, и мы могли наблюдать, как рвались высоко в воздухе снаряды. Дул сильный ветер, поднимавший клубы желтой пыли, и от нее небо получило какой-то мглистый неприятный колорит. Тяжело и тревожно было на душе. В этот день, я помню очень хорошо, мы сидели вдвоем в нашей юрте с одной из сестер-волонтерок. Юрта была почти пуста. Все наши вещи были увезены на север, остались лишь соломенные тюфяки, лежавшие прямо на земле. Ветер трепал брезентовое окно. Мерно и безостановочно слышались выстрелы. Я сидела, поджав ноги, и читала какой-то роман без начала и конца из приложений к «Ниве», читала, чтобы только мысленно уйти от гнетущего чувства, лежащего на сердце. Сестра, сидевшая напротив меня, перебирала струны балалайки.