Откуда мы знаем, какие горизонты тут открываются, когда сейчас тебя четвертуют? И какую трещину на помосте Пугачев рассматривал, когда упал, и как ему это все далеко стало. Может, он действительно прощения просил? Или прощал?
Сначала я страну, как петух курицу, потоптал, теперь ты - меня.
(…что воля, что неволя, все равно…)
И в этом смысле европейская склонность играть в бесстрашие (держать лицо) даже на плахе - смотрится какой-то карнавальной чепуховиной. Сейчас тебя на колени поставят, на круге распнут и на куски порежут, а ты тут как в театре. С высоко поднятой головой. При жизни, что ли, не наигрался? Впереди - Бог, а тут - раскрасневшиеся уроды. Пирожками торгуют. Неужели тебе действительно так интересны эти люди, которые пришли посмотреть, как будут тебя убивать?
И тут почему-то сразу вспоминается, как встретились свобода и родина в истории повторной травли Зощенко… Когда аккуратные английские студенты приехали вопрошать у него и Ахматовой, при уже расслабившейся власти: согласны ли они, теперешние, затравленные и освистанные, с постановлением?
«Как я могу быть согласен с тем, что я подонок и свинья?» - сказал честный Зощенко, веривший словам. Студенты возликовали. И травля возобновилась. «Согласны ли вы с тем, что вы полублудница и полумонахиня?» - между строк спросили Ахматову умные благополучные студенты.
«Я полностью согласна с постановлением», - четко и громко произнесла Ахматова. И каким-то странным образом - выиграла. Не тогда, не сейчас, а вообще. Неслучайно - «государыня Анна». И опять - самозванных кровей. Ибо это и есть - сомнамбулическая честность. И дело тут не в гордыне, не в желании избежать гибели или спасти сына (мне кажется, она и без всякого страха за сына и самого сына так бы сказала). И уж точно не в чувстве слова. А в том, что Ахматова умела быть родиной, а мужчина Зощенко - нет. Попытался доказать. Чтоб все по-людски. А какое тут по-людски? Сначала ты потопчешь меня, потом я тебя. «… И мы мелем, и месим, и крошим тот ни в чем не замешанный прах. «…» Но ложимся в нее и становимся ею, оттого и зовем так свободно - своею».
Ибо слова ничего не значат, и жест ничего не значит, и позора нет. Позор, он в головах. Да, я - полумонахиня, полублудница. А разве нет? (Что воля, что неволя, все равно.)
Ответ Ахматовой восхищает.
…А потом народ - все равно - начинает уходить.
И по мере ухода (истечения) народов, тайны все убавлялось (кому нужна сновидящая империя?), а смысл - все прибавлялся.
Самый главный смысл, который родина извлекла, когда уже ушли рижане, эстонцы, грузины, украинцы и даже белорусы - что ей на самом деле никто не нужен.
Нет, конечно, ничего плохого, если будет возиться посередке, копать свою мелкую смешную грядку какой-нибудь невнятный русский мужик в трениках, но и без него можно обойтись.
В принципе, тут нужен ядерный гриб, - думала родина иногда.
Чтобы никто не грабил меня грабельками, не рыхлил своей маломощной мотыжкой, не растил на мне огурцы и помидоры, не расчесывал газонокосилкой (Stiga Collector 46), не строил концерны, не целовал меня в живот, не грозил мне международными санкциями, не мешал видеть сны.
А сны как раз стали огромными, долгими и длительными, как реки.
Потому что -
А если уж пошли такие дела, то смирись: она не делает вид, а на самом деле безразлична к тебе. Потому что только равнодушная к тебе Родина обретает смысл. Перецелованная и покоцанная наискосок и вдоль, лишенная всякой тайны, сильно подсохшая или, наоборот, пополневшая, склонная к периодическим истерикам и туманным поступкам, могущая тебе уступить или ударить, она лежит под тобой и мерцает. Переливаясь лицом. И даже не понять, сколько ей: шесть, тридцать девять, или она - это просто я.
Это я лежу под тобой, дорогой русский бог.
Кстати, я давно хотел сказать. Все самые стыдные слова, которые про меня и тебя наплели - чистая правда. Мы отнекиваемся или молчим, но знаем, что все это так: мы это видели во сне, а позорные и сладкие сны врать не умеют.