– Зачем? Вроде, нормальный был мужик.
– Случайно…
– А не врёшь?
– Сам видел! Пальнул. Кинул на одёжу свою и уволок.
– Вот беда-то. Ну, на, малец, подсласти жизнь. Глядишь, всё наладится. Ты от нас не отбивайся. Мы тебя в обиду не дадим. – ворон подхватил стаканчик и поставил его перед оленёнком. Тот понюхал осторожно, разок коснулся языком прохладной сладкой поверхности и с увлечением принялся есть.
Кабан шумно сглотнул набежавшую слюну и, слегка стесняясь, пробасил:
– Сколько я себя помню…
– А сколько ты себя помнишь, – заинтересовался оленёнок, облизывая сладкий от мороженого нос фиолетовым языком.
– Так это с какого момента считать, – охотно отозвался кабан.– Если с розового пятачка и фланелевой, в полосочку, пижамы,– то один счёт. А если с первой щетины над губой – другой…
Ворон с интересом прислушивался к безразмерной болтовне кабана и отмывал снегом липкий от мороженого клюв. Вечер обещал быть мирным.
Из-за реки, что томилась подо льдом неподалёку, прилетела сорока. Ероша гриву ели на краю поляны, поглядывая вниз, прикидывала, когда уже можно будет забрать стаканчик из-под мороженого. Сорока не любила сладкого. Ей нравилось сортировать гусениц, раскладывая их по стаканчикам, собранным вдоль дороги.
Оленёнок разомлел от еды и, убаюканный хриплым голосом кабана, задремал. Сорока спланировала за стаканчиком и полетела домой.
– Засиделась я. Только бы не пролететь мимо, – скандалила сорока на обратном пути. Берег, небо, река, – всё было одного цвета. Цвета скисшего молока. Лишь луковки церкви, покрытые плесенью снега, сияли сами по себе…
Прошло пару дней. Обычно они скрытны, эти дни. И ускользают незаметно для всех. Но не для тех, кто тоскует.
Дятел отбивал накопившуюся за зиму пыль от стволов. Сосны стояли, словно туалетные ёршики, оставленные там и сям неким неряхой. Ворон кряхтел с небес старухой, вороша несвежие простыни облаков, обтирал больные суставы серой их ватой и ронял, ронял, ронял… Не давая передышки ни себе, не тому, кто наблюдал за сим безобразием снизу. А там – случайно избежавший африканской лихорадки кабан и прибившийся к нему оленёнок. Странная парочка.
Придушенный подушкой рассвета крик петуха потревожил косуль. Те небрежно вкушали первые мгновения дня, в такт проезжающим поездам. Косулям совершенно некуда было спешить. Уют войлочных от шерсти сугробов сделал их ленивыми. Роскошные уши в форме листьев ландышей позволяли им быть начеку, а шагов, звук которых раздавался теперь, и вовсе опасаться было не к чему.
Калитка ближнего к лесу двора отворилась, и оттуда вышел охотник. Рядом с ним шла мама оленёнка. Она была ещё довольно слаба, но не настолько, чтобы не торопиться на встречу к своему ребёнку. Тот всё ещё ждал её подле нерукотворного акведука. Только вместо воды, по его тоннелю бежали тонкими серыми ручейками стайки мышей. Радовались растущим дням и ночи, той ослепительной белозубой брюнетке, чья короткая стрижка обещала им долгую счастливую жизнь…
Зайчик
Прыжками, мягко, по-кошачьи, зайчик измерял полянку. Ирокез ушей, сбившийся на спину рюкзачок хвоста, – всё говорило о том, что он юн и лес в его распоряжении навечно. Навстречу, сутулясь, шла лиса. Но ей не было никакого дела до мальчишки. Запах рыбьих голов по ту сторону железной дороги манил больше душного аромата опасений ушастого.
«Да ещё набегаешься за ним,– снисходительно ухмылялась лиса.– А головы, они спокойные. Никуда не торопятся. Лежат себе и отдают последний пыл морозу. Ещё минута-другая, и отыскать их станет почти невозможно. Снег заборист, жаден, вездесущ…»
На тропинку, по которой спешила лисица, ступил низенький мужичок. С пару приличных пеньков размером, если их взгромоздить друг на друга. Нос мужичка походил на нарост коры нездоровой осины. Ноздри, как поры гнезда ос, пережившего весну, вяло вздымались от частого дыхания. «Григорыч,– узнала лиса.– Опять за дровами. Стар он уже, деревяшки таскать. А куда деваться. Не по доброй воле идёт. ОНА гонит. Холодно ей, видать.» Рыжая, за свою жизнь на полустанке, подле человеческого жилья, давно привыкла к двуногим. Знала, чего ожидать от них, кого бояться, а кому показать свой норов самой. Жену Григорыча лисица не любила. Потому-то всех на полустанке называла по имени, а её отстранёно и пренебрежительно – ОНА.
ОНА всегда ходила по лесу с палкой и не одна. Впереди трясла хвостом дворняга цвета осени, позади – серый от пыли крупный кот. Кот с достоинством носил нелепое имя Альбом и потому без смущения выполнял несвойственные кошачьим телодвижения, – трусил за хозяйкой, куда бы та не шла. Прибившиеся к дому животины считали своим долгом оплатить кров и корм доступным им способом. И делали это. Без радости, из одного лишь чувства долга. Собака и кот не любили жену Григорыча так же, как и лисица.