– Ты всё-таки плачешь.
– Ну, понимаешь… Почему этого больше нет? Несправедливо так!
– Чего нет-то?
– Детства!
– По-моему, ты совершаешь большую ошибку.
– Что ты имеешь в виду?
– Надо радоваться тому, что есть сейчас. А рыдать над тем, что прошло… Давай-ка, иди умойся, а я тут сам. И, знаешь, завтра я тебе куплю такой большой шарик, что ты будешь рыдать, вспоминая о нём ещё лет сорок, не меньше.
– Сорок? А чего так мало?!
– Ну, на тебя не угодишь!
Подражание
Море. Армянин полощет помойное ведро на мелководье.
– Что вы делаете?
– А что? Я чуть-чуть, тут немного в ведре…
– Как вам не стыдно!
– …
– А если я заберусь на ваш обеденный стол с ногами и использую в
качестве туалета?!
– Что сердитая такая, а?!
Вода прозрачная, спелая, словно наливное яблочко, в котором видно каждое семечко с задорным заусенцем носа. У всякого камня на дне своё место. Частью они гладки, другой – зернисты, но ни один не обойдён одобрением рассвета. Большие полосатые рыбы, словно курортники: в пижамах, с газетой под мышкой и полотенцем через плечо, спешат к завтраку. На блюде утра всё, как обычно: кипящие в приливе водоросли с горьковатым соусом морской воды. Рыбы втягивают в себя таллом3 и всё, что на нём, словно макароны, оставляя палевое мучное облачко. В море и около него всё пропитано ароматом соли и перца.
У самых ног снуют рыбёхи. Одна покрупнее, прочие – мал мала меньше. Младшая группа детского сада. Все – сплошь боцманы и каждый седоус. Старшой указывает, что съедобно. Малышня, обнаруживая немалый аппетит и смекалку, подъедает подобное. Наблюдать за этим потешно, а им-то – жизнь, школа, навык.
Килька, отбившись от своих, завернулась в бирюзовый кафтан и базедово4 любуется купальщицей с воды. Именно, что не из-под, а с неё. А после кружит подле, восхищённый, сбивая её с пути, к матовой глубине, в стаю. Но убедившись в несговорчивости двуногой нимфы, целует влажное упругое тело, незанятое купальным костюмом и, сокрушённый красотой и неприступностью, покидает её, в конце концов. И только верный его паж, малёк, не более половины дюймов5 росту, дольше соблазнял земную диву своим серебристо-голубым комбинезоном. Прыгал кузнечиком с волны на волну, заглядывал в глаза игриво и томно:
– Так ли? По нраву ли?
А снизу за тем подглядывает, завалившись на бок, рыбища покрупнее. Скоро зима, и кроме пакли морской травы, что вздымает дебелые телеса навстречу шторму, и поглазеть-то будет не на что.
Пухлое же дитя чайки любопытствовало, стоя на берегу. Раскачивалось, с явным сомнением удерживая грузное тело. Шевелило гузкой и прислушивалось к пению волн. Ему казалось, что вода тонкой струйкой льётся в объеденное солёным ветром корыто.
Купальщица, озябнув, выходила на берег. Море льнуло к ней, неохотно и медленно опадая в подоспевшую вовремя пену.
– Ты что, малыш? Потерялся?
Чайка внимала, с усилием и настороженностью.
– Гра-гра-гра…– попытка подражать крику чаек оказалась удачной, но… Копирование всегда не на пользу оригиналу. Ребёнок чайки наклонил голову, подошёл ближе. Но, из опасения показаться смешным,вдруг взлетел, нарезая ломтями посыпанный мелкой солью ветер, едва не сдвинув на сторону чуб той, что была столь же нежна, как и его мать, но так на неё непохожа.
– Скоро будет шторм…
– С чего ты решила?
– Рыба ушла в глубину.
– Надо же, а тут тихо!
– Да, так всегда бывает. Это затишье. Затишье перед бурей…
Болван
Мама уехала неделю назад и еда, оставленная ею, давно закончилась. Если быть честным, она закончилась на второй день. Стёпка сначала съел все, что вкусно пахло, потом – то, что просто пахло, ну а после его стошнило. Он пролежал целый день один, никому не было дела до его немоги6. Мама-бы, та, конечно, – измерила бы температуру, погладила по животику, принесла б чего-нибудь вкусненького. Кому, кроме мамы, есть дело до него, Стёпки?