Выбрать главу
Х

И было утром. И вот нет хлеба, и нет мяса, и нет воды. И проснулся голод, и жажда, и страх, и ярость. И пошел Израиль к Моисею, бесноватому, и сказал ему: "кто накормит нас мясом и напоит нас водой? Мы помним рыбу, и репчатый лук, которые ели в Египте, и огурцы, и дыни, и лук, и чеснок. Зачем ты привел нас в эту пустыню, чтобы умереть здесь нам и скоту нашему? А в землю, текущую молоком и медом, ты не привел нас. Мы не пойдем, нет, не пойдем." И в ответ Моисей, говорящий с Богом, бился на помосте, изо рта его била пена, и были бранные непонятные слова. И встал Аарон, первосвященник и сказал сынам колена Леви: "обнажите мечи и пройдите по стану." И обнажили сыны колена Леви мечи и прошли по стану и каждого, кто стоял на пути, убивали.

И было вечером. И вот встал Израиль и пополз в землю, текущую молоком и медом, впереди ползло время, и сзади ползли звери пустыни и ползла тьма.

Финеес же, сын Елеазара, шел последним и, идя, оборачивался. И вот сзади женщина и Зимри, сын Салу, начальник колена Симеона, голые и пригвожденные к ложу.

А над Израилем и над временем, и над страной текущей молоком и медом, черный и бородатый, как Израиль, мститель и убийца, — Бог, — многомилостивый и долготерпеливый, справедливый, благосклонный и истинный.

Март, 1921 года.

РОДИНА

В. Каверину.

I

— Ты сам не знаешь себя, Веня, — сказал я: — да взгляни на себя.

Зеркало. И в зеркале высокий человек с могучим лицом. Черные волосы гневно падают на упрямый лоб, а под спокойными, ясными бровями страстно светят дикие, глубокие, пустынные глаза.

— Веня, ты не видишь себя. Вот таким пришел ты из Египта в Ханаан, помнишь? Это ты лакал воду из Херона, вот так, животом на земле, жадно и быстро. А помнишь, как ты нагнал того, ненавистного, когда он запутался волосами в листве и повис над землей? Ты убил его, и кричал, и он кричал, и кедр кричал…

— Глупый ты, — ответил Веня. — Что ты пристал. Я не люблю евреев. Они грязные…

— Веня, да. Но ведь в каждом еврее, вот в тебе, древний… ну как сказать? — пророк. Ты читал Библию? Вот я знаю, что и во мне, у меня лоб высокий… но, смотри, я маленький и щуплый, у меня нос вниз смотрит к губе. Львом зовут меня, Иегудой, а где во мне львиное? Я хочу и не могу выжать из себя, вызвать то суровое и прекрасное… Пафос, Веня. А ты можешь, у тебя лицо пророка.

— Отстань, Лева, сделай милость. Я не хочу быть евреем.

В Петербурге летним вечером я с приятелем за самогоном. В соседней комнате отец мой, старый польский еврей, лысый, с седой бородой, с пейсами, молится лицом к востоку, а душа его плачет о том, что единственный сын его, последний отпрыск старинного рода, в святой канун субботы пьет самогон. И видит старый еврей синее небо Палестины, где он никогда не был, но которую он видел, и видит, и будет видеть. А я, не верящий в бога, я тоже плачу, потому что я хочу и не могу увидеть далекий Иордан и синее небо, потому что я люблю город, в котором я родился, и язык, на котором я говорю, чужой язык.

— Веня, — говорю я: — слышишь отца моего? Шесть дней в неделю он торгует, обманывает и ворчит. Но на седьмой день он видит Саула, который бросился на меч свой. Ты тоже можешь увидеть, ты должен, в тебе восторг и исступленье, и жестокость, Веня.

— Я сух и черств, — отвечает он: — я не люблю евреев. Зачем я родился евреем? Но ты прав. Я чужой себе. Я не могу найти себя.

II

— Так я тебе помогу, — сказал я: — идем, Веня.

За стеной отец перестал молиться. Сели за стол: отец, мать, сестра. Меня не звали, меня уже три года не звали; я жил, как филистимлянин, в их доме. Их дом стоял под вечно-синим небом, окруженный виноградниками, на горе Вифлеемовой. А мой дом выходил на Забалканский проспект, — прямой, чужой, но прекрасный. И мое небо было грязное, пыльное и холодное.

Революция: пустые улицы. Белый вечер. Как полотно железной дороги, плывет улица, суживаясь вдалеке. Как стая птиц, летят трамвайные столбы.

— Веня, когда я смотрю на этот город, мне кажется, будто я уже видел его когда-то, вот таким: жарким, прямым и чудовищным. И будто мы с тобой уже встречались в нем, и ты был такой же, только в другой, странной одежде. Ты смеешься надо мной…

Но он не смеется. На Обуховском мосту, он черный и дикий, он вырастает из себя, простирая руки над рекой. Серый плащ взлетает за его плечами и пустынные, страстные глаза видят.

— Да! — кричит он. Голос его звучит, как струна, протяжно и мощно. — Я помню. Мы плыли с тобой на лодке. Круглой как шар. И мы толкали ее баграми. было жарко…

— Было жарко! — отвечаю я ему криком. Мы смотрим исступленно, выросшие, горящие, и узнаем друг друга.

И вдруг сгибаемся униженно и смеемся.

— Какой ты чудак, — говорит Веня: — даже я не выдержал. Чепуха.

Белый летний вечер. Окруженная сухими каменными домами, стоит хоральная синагога. По широким ступеням поднимаемся мы, а навстречу из синагоги выходит старый шамеш, служка, плюгавый. Говорит:

— Ах, это опять ви? Шиводня никак нельзя. Шиводня суббота.

Это он ко мне. Я не в первый раз прихожу к нему. И не в первый раз отворачиваюсь от него, гнусного.

Не глядя, сую ему в руку деньги, а он, скользя, как мышь, бесшумно ведет нас через сени в гигантскую спящую залу.

Веня идет скучающий и лениво смотрит по сторонам. А я мелко семеню, потупив глаза.

— Шюда, говорит шамеш.

Едва заметная дверь хрипит, отворяясь. И жестокий холод охватывает нас. Вниз ведут скользкие ступени. Мерцает светильник. А дверь за нами закрылась.

— Слушай!

Далеко внизу — гул.

— Я уж был здесь трижды, Веня. Я боялся… А с тобою не боюсь.

— Я тоже не боюсь, — говорит он: — но я не хочу итти. Я не хочу.

Он говорит: я не хочу — и идет вниз по скользким ступеням. Я не хочу говорит он и идет.

Спуск долог и душен. И чем дальше мы идем, тем все громче становится гул. Светильник мерцает по-прежнему.

Ступеней больше нет. Стена. За стеной высокий, густой гул, шум колес и удары бичей. А светильник потух.

— Лев, — говорит Веньямин: — идем!

— Здесь стена, Веньямин. Я много раз был здесь. Выхода нет.

И опять во тьме его голос зазвучал, как струна, протяжно и мощно:

— Иегуда! Сюда! Я знаю путь!

Тягуче открылась каменная дверь, и горящее золото солнца бешено ударило мне в лицо.

1

Первое, что помнил Иегуда:

Прямая, как царская дорога, улица. Тяжелое, сонное солнце слепит великий город, и белая прозрачная пыль плывет над Иегудой. Иегуда — мальчик в холщевом грязном хитоне и грязной тунике — сидит на мостовой и глотает пыль. Мимо летит колесница. Могучие кони, раскинув-шись веером, бегут храпя и задрав к небу безумные морды. А навстречу несется другая колесница. И с пыльным грохотом на узкой улице разъезжаются они, не замедляя твердого бега. Иегуда сидит посредине, и звонкие лидийские бичи свистят над его головой. Первое, что полюбил Иегуда.