– А не был ли ты, случайно, с теми, кто поджег автобус? Только этого нам и не хватало.
– Хватало вам – не хватало, меня это не волнует, – заорал он.
Ну а что Мирен? В первую очередь поспешила закрыть окно. Не то их ссору услышит весь поселок. А еще про оккупационные силы и свободу Страны басков. Она даже схватилась за ручку раскаленной сковороды, приготовившись от него защищаться, потому что я ведь раздумывать долго не стану, возьму и шарахну его как следует по башке. Потом, разумеется, поставила сковородку опять на плиту, заметив кипящее масло: нет, только не это. И Хошиан, как на грех, все не возвращался. Торчит в своей “Пагоэте”, а она тут одна разбирается со взбесившимся сыночком, который продолжает кричать про свободу, независимость и борьбу. Мало того, он вдруг сделался таким агрессивным, что Мирен поверила: этот запросто и ударить может. Но ведь он ее сын, ее Хосе Мари, она его родила, кормила грудью, а теперь вот, полюбуйтесь, посмел орать на родную мать.
Она развязала фартук, скрутила в комок и швырнула – в бешенстве? испуганно? – на пол, примерно туда, где сейчас стоит велосипед Хошиана. Тоже мне сообразил притащить в дом свою железяку. Чего она ни в коем случае не хотела, так это чтобы сын видел ее плачущей. Вот почему очень быстро вышла из кухни, зажмурившись и оттопырив губы, с лицом, искаженным в попытке сдержать рыдания. И с тем же выражением вошла/ворвалась в комнату Горки и сказала: быстро ступай за отцом. Горка, который сидел, склонившись над своими книгами и тетрадями, спросил, что случилось. Мать велела ему бежать со всех ног, и парень – шестнадцать лет – помчался в бар “Пагоэта”.
Очень скоро явился Хошиан, сильно разозленный из-за того, что пришлось прервать партию:
– Что ты сделал с матерью?
С сыном он вынужден был разговаривать, глядя снизу вверх – из-за разницы в росте. И сейчас, всматриваясь в блик на ободе велосипеда, Мирен как наяву наблюдала всю сцену, не напрягая памяти. Правда, все представало перед ней в уменьшенном размере: кафельная плитка до середины стены, трубки дневного света, льющие убогий свет – как и положено в доме у людей из рабочего класса – на покрытые пластиком кухонные полки, а еще запах горелого масла на непроветренной кухне.
Он чуть не ударил его. Кто кого? Сын здоровяк мямлю отца. Но тряханул как следует. Никогда еще Хосе Мари не позволял себе ничего подобного по отношению к Хошиану. Никаких счетов между ними никогда не было и быть не могло. И вообще, Хошиан руки на детей никогда не поднимал. Чтобы он бил детей? В лучшем случае мог отругать, не повышая голоса, и поскорее улизнуть в свой бар, если в воздухе начинало пахнуть ссорой. Да, муж всегда все переваливал на меня – воспитание детей, болезни, заботу о мире и покое в семье.
Когда сын в первый раз тряханул Хошиана, с того слетел берет, но упал не на пол, а на стул, как будто ему приказали сесть и тихонько посидеть. Отец отпрянул, грустный/пораженный, испуганный/опешивший, его редкие седые волосы растрепались. В этот миг он навсегда утратил положение альфа-самца в семье, которая считалась вполне благополучной, да благополучной она и была, по крайней мере до того момента.
Аранча однажды, придя к родителям в гости, сказала матери:
– Ama, знаешь, в чем состоит главная беда нашей семьи? В том, что мы всегда очень мало разговаривали между собой.
– Да ну тебя!
– Мне кажется, мы плохо друг друга знаем.
– Уж кто-кто, а я-то вас всех знаю как облупленных. Именно что как облупленных.
И этот их разговор тоже сохранился в блике на ободе колеса, в отблеске между двумя спицами, рядом с той давней сценой, которую, ох, мне не забыть до конца своих дней. Я смотрела, как бедный Хошиан, опустив голову, уходит с кухни. Он лег спать раньше обычного, не пожелав никому спокойной ночи, и потом Мирен не слышала его храпа. Он до утра не сомкнул глаз.
Хошиан несколько дней молчал. Вообще-то, он никогда не был особенно говорливым. Но сейчас и вовсе перестал разговаривать. Как и Хосе Мари, который тоже не проронил ни слова за те четыре или пять дней, что еще продолжал жить дома. Рот открывал, только чтобы поесть. А потом – дело было в субботу – собрал свои вещи и был таков. Но мы и вообразить не могли, что он ушел навсегда. Наверное, Хосе Мари и сам этого не мог вообразить. На кухонном столе он оставил нам листок бумаги: Barkatu[14]. Даже без подписи. Да, вот так: Barkatu – на листке, вырванном из тетрадки брата, и больше ничего. Ни mixus[15], ни куда отправился, ни прощайте.