Часть первая. Ex memoria exponere
1. Рыбка
Когда я была совсем маленькой, то путала Деда Мороза с Богом. Дед с бородой и добрый, и Бог с бородой и вроде как добрый. Только Дед приходит раз в году, а Бог есть все время и везде (следит, не ковыряю ли я в носу, и огорчается, когда я зарываю ненавистную вареную цветную капусту в горшке с алоэ). В общем, они у меня смешались в голове, и я никак не могла разобраться, спросить было неловко, но кого-то из них точно надо было бояться – то ли потому что рискуешь остаться без подарка, то ли потому что непременно последуют санкции за зарытую капусту.
Хорошо помню, как на новый 1980 год Дед пришел в папином зеленом халате и в белой вате на лице, и очки на нем были папины. За подозрительного Деда ко всему прочему почему-то говорила мама и много смеялась, я тоже смеялась и все спрашивала, зачем Дед забрал у папы очки и халат?.. Дед тогда подарил мне сладко пахнущую клеем лошадь на подставке с колесиками, я ее на следующий же день перекрасила гуашью в другую масть и, не дождавшись, пока краска высохнет, гордо села в седло. Остался потом надолго смазанный гуашный отпечаток той части детского тела, которую мама, смешно ругаясь, с энтузиазмом оттирала шершавой японской мочалкой. Лошадь еще лет десять прожила в моей комнате, пока гуашь не облупилась, а любимый щенок не отгрыз по очереди колесики и отодрал хвост.
Постепенно все же Бог и Дед Мороз окончательно рассредоточились, и лет в шесть я поняла, что если на нашем Велозаводском рынке стены из серо-бетонных вдруг превращаются в разноцветные, высоко над головой затянуто пространство бумажными бабочками, серпантином и завешано дождиком, а вместо все той же цветной, провались она, капусты на прилавках таинственным образом появляются пластиковые прозрачные корыта, полные невозможной красоты – стеклянных домиков, шишечек, грибочков, белочек и шаров всех цветов, – значит, скоро ждать Деда и будет сюрприз. Что касается Бога, то он продолжал базироваться в углу над моей кроватью, куда я иногда косилась, ожидая увидеть гримасу отвращения или негодования на лице Спасителя.
Еще перед Велозаводским рынком где-то за неделю до Нового года появлялся елочный базар: на пятачке газона ставился разрисованный елочными лапами, шариками и «нупогодишными» героями фанерный забор, мерцала мутными желтыми лампочками гирлянда, внутри этого периметра вповалку лежали сильно подмерзшие худосочные деревца. Елки чаще всего оказывались такие куцые, что некоторые люди брали сразу по две и связывали их шпагатом, устанавливая в ведре с водой, а чтобы символ праздника вдруг не завалился набок вместе с мишурой и макушечкой, напихивали в ведро пустые банки и бутылки. За елкой мы ходили только с папой. Он брал специальные толстые перчатки (чтобы не колко было тащить домой), сматывал шпагат в колечко, и вот тогда надо было бегом бежать надевать кошмарные горчичного цвета рейтузы, потому что «девочкам с замерзшими попами елок не продают».
О «запахи детства», настигающие взрослого человека всегда внезапно, мгновенно подымающие со дна памяти огромные какие-то разбухающие от нежности и слез мягкие душащие комья, перехватывающие дыхание, заставляющие закрыть глаза, чтобы сосредоточиться и вспомнить, хоть на секунду, но до мельчайших подробностей вспомнить те единственные обстоятельства места и времени, когда все было таким волнующим, загадочным и при этом безопасным. Для меня это – запах оттаивающей в ванной елки.
А еще были елки искусственные, и самая невозможно волшебная из них – серебряная, где каждая «лапа» – обмотанная «дождичными» ниточками проволока – торчала вверх, а не свисала вниз. Их выставляли в витринах булочной, кондитерской, в обувном, рыбном, в «Диете», они мерцали и переливались, и однажды соседка подарила мне одну такую лапу – я хранила ее лет тридцать, пока дети не заиграли ее до состояния ржавой палочки.