Станки, привезенные с юга и с запада, уже сколько дней стояли в новых гнездах и работали на одном токе со всеми с лесогорскими станками, а люди все еще не прижились друг к другу. Директор Лесогорского завода Пермяков ходил молчаливый и мрачный. Его окаменелое лицо выражало: «Я разъяснял, я предупреждал — моими советами пренебрегали, и вот сами видите, что получилось». Он предупреждал, что его завод мог жить и развиваться только «сам по себе», что он «не резиновый» и не может принять на свою территорию «всю эту махину» агрегатов, станков, рабочих мест, обслуживающих механизмов, транспортных средств. Он же не виноват, что в демидовские времена завод притиснули к древнему кургану. На территории завода в последние годы становилось все теснее, а теперь эта теснота казалась директору просто «невылазной». Монтажники и планировщики, все те же киевляне, харьковчане, ростовчане, день и ночь толкались в цехах, измеряли, вычисляли, намечали гнезда для установки прибывших с юга станков и агрегатов. Хотя все это была, как признавался директор, «богатейшая техника», радости он не испытывал. Во-первых, никогда еще не бывало, чтобы «у него» на заводе происходили события помимо его воли и желания. Как техник и руководитель производства, он понимал, что все это сложное машинное хозяйство, естественно, должны устанавливать работники тех новых южных и западных заводов, откуда оно прибывало на Урал. Но как человек, сжившийся со своим заводом, Пермяков не мог отделаться от обиды и глухого возмущения, когда видел, как все эти «не свои» монтажники и планировщики, хоть и «держат его в курсе» всех своих намерений и советуются с ним, главных же указаний все-таки ждут от своих заводских начальников. А он, старый уралец Михаил Пермяков, привык, чтобы на Лесогорском заводе слушали прежде всего е г о приказания. Всесоюзной известности у старого Лесогорского завода не было, но Серго Орджоникидзе лично знал Михаила Пермякова и даже, случалось, отмечал его работу. А теперь какой-нибудь молодой человек не замечал его, директора Пермякова, а видел только своего прямого начальника, какого-нибудь «бывшего», например, директора Кленовского завода Назарьева Николая Петровича. Этого «математика», как он окрестил про себя Назарьева, директор особенно невзлюбил. Все в нем ему не нравилось, все злило: гибкая подвижность его худой высокой фигуры («подумаешь, будто артист какой на эстраду вышел, красуется!»), его привычка щуриться, его манера улыбаться уголком рта, его покашливание, даже его серая мягкая шляпа. А больше всего Пермякова злила вся эта настойчиво подчеркиваемая «математика» Назарьева, его стремление все исчислять, выверять, сопоставлять, планировать, делать выводы и тому подобное. Пермякову это казалось мелочностью, придиркой. Он знал и чувствовал Лесогорский завод, как собственную душу, и неисчислимые множества дел он начинал и завершал, руководствуясь чутьем, глазом, привычкой. Назарьев считал все это как раз самым вредным и, презрительно улыбаясь уголком рта, советовал «смелее ломать им хребет». Пермяков день за днем видел, как этот человек в серой шляпе действительно ломал хребет всей привычной жизни Лесогорского завода и делал это со спокойной уверенностью. Не было буквально ни одного станка, ни одного места заводской площадки, которые ускользнули бы от невероятно цепкого внимания этого «бывшего» директора «бывшего» завода.
Каждый день Назарьев что-то нарушал в привычном, казалось, так прочно установившемся порядке жизни цеха. Сначала он «обратил внимание» Пермякова, что станки расставлены слишком просторно, что между рабочими местами «просто целый бульвар для гулянья». Через несколько дней Михаилу Васильевичу была представлена не только новая планировка всех рабочих мест и всех станков, но и найдены еще сотни метров новой площади.
— Помилуйте! Да откуда же? — недоверчиво спрашивал Пермяков.
— А закоулки демидовских времен? — отвечал с улыбкой Назарьев и тут же неопровержимо доказывал, как в самый короткий срок можно перестроить закоулки в старых цехах, как и где пробить окна, сделать проходы.