А кто и остался в живых, того узнать трудно, переменился.
Как и прежде, забегала к Магде Тереска. Но теперь уж было ясно, что у нее не все дома. Она сгорбилась, сморщилась, как печеное яблоко. Даже не по годам состарилась. И все-таки ее еще тянуло к парням. Над ней смеялись, ведь она уже совсем бабушкой выглядела. А она все еще, завидя того или другого парня, поправляла платок на голове, улыбалась беззубым ртом. И трещала: каков кто из себя, да что о ком рассказывает, да кто веселый, кто хорошо пляшет. И так без конца. Магда слушала, пусть баба выговорится. Над ней только смеялись. А Магда еще помнила прежние времена. Не то чтобы веселое что-нибудь, а все же знали об этом только они — Тереска да Магда. Иной раз заговорит с ней Магда и даже про все заботы забудет, когда из темной пропасти, куда все провалилось, вдруг возникнут прежние дни, прежние дела, прежние люди, давно уже превратившиеся в прах и пепел.
Хотя Тереска не все хорошо помнила. Прошлое как-то перепуталось у нее в голове. Ей почему-то мерещилось, что Юзек уехал в Америку. А ведь Юзека убили стражники, застигнув его, когда он закапывал оружие в землю. К тому же она вбила себе в голову, что все парни хотели на ней жениться. И это она рассказывала о тех, за которыми сама бегала, будучи уже давно замужней.
Но Магда не поправляла ее. Видно, так Тереске было лучше. Раз так сложилось в Терескиной дурной голове, пусть уж так и будет. Ведь она радуется этому, улыбается во все свое морщинистое лицо.
«Ведь вот и дурная, а не глупо придумала», — размышляла Магда. А вот у нее, Магды, ничего не хотело изменяться в прошлом. Она помнила все, как оно было на самом деле. Не весело. Однообразно. Вечно одни и те же, словно цепи тянущиеся за человеком, бараки.
Как-то раз она почувствовала себя совсем плохо.
— Сдается мне, Ясек, что уж буду помирать.
Он поглядел на нее, но тут и спорить было не о чем. Высохла баба, как щепка. На руках сетью переплелись, вздулись синие жилы. Нос заострился. Глаза ушли в темные впадины.
— Сбегать тебе за ксендзом?
— Надо бы. Вот только в избе приберу, а то как же так…
— Зоська приберет.
— Ей пора на работу идти.
— Не пойдет один раз. На столько меньше потребует с помещицы по суду, — зло сказал Кшисяк.
Магда не стала спорить. Очень уж была слаба.
Пришел ксендз. Она исповедалась, — все как полагается. Ксендз поговорил с ней, но она почти не слушала. Все то же, что он всегда и в костеле говорил, при всякой исповеди. Что ксендзу до нее, барачной бабы, родившейся в бараках и умирающей в бараках? Ладно, что святые дары принес. Разговоры его ни к чему. Разве ксендз вырастил детей, болел за них? Разве он проработал целую жизнь, суровую, серую, напрасную? Разве он знал что-нибудь о ней, Магде, о ее переполненных работой днях, о коротких ночах?
Она поцеловала его руку, поблагодарила, — все как следует. Но словно уже другими глазами смотрела на этого отца духовного. На нем ряса из гладкого сукна, перстень на пальце, у него лицо круглое, румяное. Этот-то не знает нужды. Шелковая у него жизнь. А у нее, Магды, посконная. Даже не холщовая, нет. Может, и случился денек-другой холщовый, а все остальные — подряд посконные. Так что ж ей до этого ксендза?
И ксендз ушел. Магда смотрела, как Зоська суетится, прибирается в избе, как потом все уходят. Она полежала еще, но вдруг почувствовала себя немного лучше. Тогда она сползла с постели и приготовила обед. Придут с работы, будет хоть что поесть.
Прибежала запыхавшаяся Зоська, торопясь сварить что-нибудь до прихода отца и Павла.
— Да вы, мама, сварили?
— Да вот, сварила. Мне вроде лучше.
— Может, после причастия?
— Может, и так.
Но не прошло и получаса, как ее снова охватила страшная слабость. Бросило в пот, посконная рубаха промокла насквозь. Она сбросила с себя все, — ей казалось, что ее огнем жжет.
Потом стал бить озноб. Потом и это прошло. Когда Ясек и Павел пришли обедать, она лежала такая слабая, что шевельнуться не могла. Только смотрела, как они едят, как Зоська подливает сыворотки в картошку.
— Павел…
Он вскочил из-за стола. Но, когда подошел к постели, она была уже мертва.
Ее хоронили на третий день. Барышня заявила, что досок на гроб не даст. Кшисяк побежал в деревню. Доски он выпросил у Матуса, обещал заплатить, когда высудит с барышни деньги. Дело о неуплате батракам было как раз в суде. Матус дал. Ему жалеть было нечего, старик уж был, одной ногой в могиле стоял, а все дети пропали на войне. В могилу с собой не возьмешь, вот он и дал.
Лошадь барышня принуждена была все же дать. Кшисяк заявил управляющему, что если не дадут, он немедленно отправится в город, в профессиональный союз. С союзом барышне не хотелось связываться, и лошадь нашлась.