Она опять помолчала.
– Только маму жалко, – добавила она. – Мама отсюда ни за что не уедет. Привыкла. Да и отец тут похоронен. Мама у меня робкая. Я вас про многое хотела расспросить, да мама не позволяет, чтобы я вам мешала.
Люба встала, поправила волосы.
– Ну, что ж, я пойду, – сказала она неуверенно и замолчала, как будто ожидая, что я ей отвечу на это.
Я молча стал сматывать «самолов». Он, конечно, запутался.
– Вы были в Якорной? – спросила Люба, взяла «самолов» и стала его распутывать. – Погодите, не дергайте!
– Нет, не был. А что там, в Якорной бухте?
– Да ничего. Есть один старичок хороший…
– А чем он интересный, этот ваш старичок?
– Интересный, и все! – ответила Люба. – Я рассказывать не умею.
– Пойти мне с вами, что ли? – спросил я.
– Как хотите. Он, конечно, обрадуется. Я ему про вас рассказывала.
Дорога в Якорную шла среди невысоких гор. Луна еще не взошла, но какой-то неясный свет падал на землю и помогал нам идти. По левой руке тянулся кряж однообразных горбатых вершин. В темноте они напоминали окаменелый караван верблюдов. На одном из этих каменных верблюжьих горбов много лет назад был похоронен известный поэт, уроженец этих мест. Я сказал об этом Любе.
– Я знаю, – ответила она. – Только я его не читала. Не достала его книгу.
– А что вы читали?
– Я много читала. И все помню. Колючки какие – просто идти невозможно!
Она остановилась и оторвала от платья колючку.
– А что же вы запомнили лучше всего?
– Что? – переспросила Люба. – Одни слова я запомнила. А чьи они, так это я позабыла.
– Какие слова?
– Да как-то их трудно даже вам рассказать. Неловко. Ну, ладно! Есть такие слова: «Человек создан для счастья, как птица для полета»?
– Есть.
– Ну, вот. Про них я и говорю. Это правильно сказано? Как вы думаете?
– Правильно.
Я замолчал. Молчала и Люба. Ночь лежала над побережьем. И почему-то эта ночь показалась мне необыкновенной, тогда как, если разобраться, в ней не было ничего особенного. Я думал о поэте, о поэзии… Может быть, это чувство поэзии родилось и от ночи, и от того, что рядом со мной шла загорелая, обветренная, сероглазая девушка и несла с собой целый мир мыслей, чистоты, волнения и веселости. А у меня все это вызывало едва приметную, но законную грусть оттого, что эта девушка только что входит в жизнь; она остановилась на пороге «страны чудес», а я уже прошел по этой стране далекий и долгий путь, и мне бесконечно жаль, что я не могу пройти его снова и снова.
Потянулись кустарники, потом какой-то низкорослый лес, и, наконец, открылись редкие, но яркие огни поселка в Якорной бухте. Луна уже поднялась. При ее свете я посмотрел на часы – было еще рано, всего половина девятого.
Мы свернули с дороги, перелезли через низкую каменную изгородь, прошли через виноградник и остановились около беленного мелом дома. Свет падал сквозь щель ставни. В его полосе чернела ветка дерева с крупными, еще не облетевшими листьями.
– Здесь, – сказала Люба и постучала в ставню.
Дверь нам открыл низенький старик. Старик этот показался мне поначалу колючим, – может быть, потому, что щетина торчала белой щеткой на его суховатом лице, а может быть, потому, что глаза блестели остро и даже насмешливо.
В низкой комнате пахло вином.
– Вот, – сказала смущенно Люба, – я к вам по делу пришла, Петр Петрович. А это наш жилец, тот, про которого я говорила…
– Все правильно! – старик явно был рад нашему приходу. – А то я уже заскучал. Одиночество, знаете, – вещь полезная, но в маленьких дозах.
– Я винодел, – сказал старик, как только усадил меня в кожаное кресло, – и потому причисляю себя к служителям искусства. Виноделие – одно из самых древних искусств.
– Я давно хотел познакомиться с виноделием, – пробормотал я.
– Э-хе-хе! – старик постучал пальцами по столу. – С ним знакомиться нужно годами. Если бы вы были помоложе, я бы уговорил вас заняться этим делом. Не все же вам писать и писать. Обучил бы вас, как вот обучаю этому Любу. Виноделие! О нем поэмы надо писать! Вот, скажем, начали прибавлять к вину фосфор – и сразу же добились очень тонкого вкуса. От примеси железа вино, например, получает необыкновенно живой красный цвет. Есть у меня сухое винцо, правда, простое каберне, но мне удалось придать ему запах фиалки. При этом в нем много огня. Я открыл этот новый сорт вина путем сочетания разных веществ. Вот почему я считаю виноделие искусством.
– Пожалуй, что так, – согласился я.
– А как же! Каждое искусство требует преемственности. Преем-ственно-сти! Понимаете? Мастер должен передавать свое искусство ученикам. В любой области – и в вашей, писательской, и в моей, винодельческой.
Я не заметил, как на столе появилась бутылка вина, черного и густого.
– Я, – продолжал старик, – винодел. И из Любы я тоже сделаю винодела. На днях она уедет учиться в винодельческую школу. А когда вернется, я передам ей, как говорится, все свои «секреты» изготовления вина.
– Какая вы счастливая, Люба! – сказал я с грустью. – Я просто завидую вам.
– А я и сама рада, – ответила Люба. – Мне только маму жалко.
Обратный путь был неожиданно бурным. Ветер шумел в кустарниках, в горах, высвистывая на зубчатых вершинах свою беззаботную песню. Шум его мешал мне слушать старика. И, помню, мы все время боялись что-то уронить и разбить, но что, я не знаю, так как было темно и я по своей близорукости не мог разобрать, что это такое мы тащим с собой.
Старик довел нас до самого дома и ушел обратно.
Через день я уехал. Настя и Люба проводили меня в поселок, до пыльного автобуса. Когда я садился в автобус, Люба протянула мне маленький сверток.
– Это что?
– Это вам от Петра Петровича, – сказала Люба. – Бутылка его вина, того, про которое он вам рассказывал.
Только сейчас я понял, что, очевидно, эту бутылку мы так боялись разбить ночью.
– Да не от Петра Петровича это вам, – сказала, улыбаясь, Настя, – а от Любы. Она бегала тогда с вами за этим самым вином. Вам на дорогу.
Вечером теплоход, на котором я уезжал, отвалил от феодосийской пристани. Как всегда во время зимнего рейса, на теплоходе почти не было пассажиров. Я стоял у борта и старался разглядеть знакомые берега. В далекой тьме угадывался Карадаг. Я увидел – мне это не могло показаться – слабый свет у самого края горы. Может быть, эго был свет из окна Любиной комнаты.
Я спустился в каюту, откупорил бутылку стариковского вина и выпил немного – всего один стакан. Выпил за эту кремнистую землю, за зимнее море, за новых моих друзей, но больше всего за то, чтобы мимолетная наша дружба стала такой же крепкой, как сок этого рубинового вина.
1950
Ходоки
– Да як же, скажи мне на милость, – опросил Петр Софронович Игнатия Мусиевича, – люди будут кликать-называть то море, чи озеро, которого ще немае?
– Кто его знает, – неуверенно ответил Игнатий Мусиевич. – Придумают. На это люди у нас проворные, на названия.
– Чтобы название целому морю придумать, превеликую мечту надо в себе иметь, Игнатий Мусиевич. Это же море, а не простая улица или село.
Разговор этот происходил в вагоне поезда между станцией Лихой и Сталинградом. С верхней полки, свесив голову, смотрел на стариков белобрысый юноша в черной тужурке с якорями на золоченых пуговицах – ученик речного училища Леня Бобров. Он никак не мог сообразить, что это за странные старики и куда и зачем они едут. Расспрашивать их было бесполезно. На все вопросы старики отвечали замысловатыми шутками и вообще держали себя как заговорщики.
По некоторым признакам выходило так, что старики как будто едут на строительство Волго-Донского канала. Но на что они там нужны? Рассказывать сказки? Или приглядывать за младенцами? Похоже, что это были старые рыбаки. А может быть, они едут погостить к своим сыновьям или замужним дочкам. Так зачем же это скрывать?