Выбрать главу
Засухи больше не будет

В Академии есть популярный профессор Вильямс. Он создал знаменитую травопольную систему. Она должна вызвать переворот в сельском хозяйстве. Впервые в громадном масштабе она будет применена в Хоперском округе сплошной коллективизации.

Эта система путем посева определенных трав и растений приведет к задержке влаги в почве и к равномерному ее распределению. Угроза засух станет ничтожной.

Профессор Вильямс первый из профессоров Академии выработал стройную систему земледелия, основанную на том принципе, что единоличное крестьянское хозяйство – не что иное, как агрономическая нелепость.

Бытовые колхозы

Как влияет быт на учение? Коллективизация быта резко сказывается на успехах студентов.

Тимирязевцы создали четыре бытовых коммуны. Слава этих коммун разнеслась по всему Союзу. Знакомиться с ними приезжают делегаты отдаленных вузов, заводов, фабрик и шахт.

В бытовых коммунах обобществлено все – все вещи, весь летний и зимний заработок, все книги. В каждой коммуне свой «наркомфин». Он не стесняет коммунаров и выдает, в случае надобности, деньги на личные нужды – на помощь родным, на табак.

В каждой коммуне есть комната, где поддерживается глубокая мертвая тишина. Это комната для занятий.

В коммунах твердый закон – «по каждому вопросу стремятся добиться единой точки зрения».

Коммунары живут дружно. Бывают, конечно, легкие обиды и недоразумения, но они быстро улаживаются.

Замечено, что коммунары учатся лучше студентов, живущих по старинке.

Так будущие специалисты по колхозам уничтожают в себе инстинкт собственничества, создают свои «бытовые колхозы», разрушают «нелепость индивидуального городского хозяйства».

Оглушающее впечатление

Я уезжал из Академии оглушенный, – так действует на новичка гигантский металлургический завод. Мозг перегружен деталями, зрелищем напряженной работы, цифрами, сложностью этой машины по изготовлению кадров. Вместе с тем он уже увеличивает контуры стройной системы, которой подчинена эта машина.

Хозяйственная жизнь страны монолитна. Это чувствуется одинаково остро и в Академии и на заводе.

Академия включена в конвейер социалистического строительства и «набирает скорость», – иначе она будет отброшена в сторону и не даст наибольшего эффекта в своей работе.

А не дать в наше время наибольшего эффекта – это значит не дать ничего.

Зависть

На остановке Соломенная Сторожка вагон трамвая стоял очень долго. Тимирязевцы грузили на заднюю площадку корзины, баулы и книги.

Они ехали в колхоз. Кондукторша терпеливо ждала. Безропотно ждал вожатый. Ждали пассажиры.

Студенты были возбуждены, хохотали. Так в старое время ехали не на трудную работу, а на каникулы в Крым.

Студенты пели и пританцовывали на площадке. На щеках у них был румянец, – не московский, а деревенский жаркий румянец.

И я испытал скверное чувство; зависть.

1930

Онежский завод

В тридцатых годах Алексей Максимович Горький предпринял издание «Истории фабрик и заводов» и привлек к этому делу многих писателей. Работа над этой историей шла бригадным методом, но я не очень доверял этому методу (в применении его к литературе) и потому решил написать «единолично» предложенную мне историю Онежского завода в Петрозаводске.

Я собрал довольно большой материал об истории этого старинного завода, но когда напал писать, то ничего у меня не получилось, – живые люди вытеснили историю, отодвинули ее на второй план.

В итоге моей поездки в Карелию и Петрозаводск я написал две вещи – маленькую повесть «Судьба Шарля Лонсевиля» и несколько очерков под общим названием «Онежский завод».

Борьба за будущее

Старый худой инженер – директор завода – готовился к докладу. Закусив мундштук, он чертил на листе бумаги ломаные линии. Инженер привык чертить, и любая мысль делалась для него ясной лишь после того, как он изображал ее на бумаге в виде какого-нибудь непонятного рисунка.

Окончив чертить, инженер задумался. Над Онежским озером и Петрозаводском третий день безумствовал ветер. Он дул в щели, шевелил пожелтевшие инструкции на столе, сдувал на пол толстый пепел от стариковских крученых папирос. Уборщица гремела ведрами в пыльном коридоре и ругалась на погоду.

Но инженер не замечал ни серого света почерневшей угольной лампочки, ни ворчания уборщицы. Он думал, что делать с заводом.

Окончилась мировая война, пришла революция, и завод, приспособленный для военных заказов, очутился не у дел. Мастерские и заводские дворы опустели. У плотин бесполезно шумела лесная вода. Токарный цех сгорел. С каждым днем число рабочих убывало. Иные ушли в продотряды, другие – на юг, драться с Врангелем. У станков делали зажигалки, чинили примусы.

Инженер вспомнил, как о расцвете, о том времени, когда завод в дни борьбы с интервентами-англичанами вооружал бронепоезда и ремонтировал пароходы Онежской флотилии, носившие громкое имя «канонерских лодок».

То было время частых тревожных гудков, непонятных перестрелок, кромешных ночей, пахнувших ржавчиной и кровью, визга старых револьверных станков, бессонницы и оперативных приказов. Сутки напролет люди проводили на заводе, как в крепости, куда каждого невольно тянуло из темных квартир.

Вчера наконец были произнесены слова «закрытие завода». Беспрерывное ожидание этих слов приводило инженера в состояние страшнейшей усталости. Но как только они были сказаны, инженер начал сопротивление. Угроза укрепила волю. Необходимо было найти заказы и переключить обветшалый завод на новое производство.

Инженер вспомнил деревянные подъемные краны, установленные еще в XVIII веке, и усмехнулся.

– Что же делать? – сказал он вслух, хотя чертеж на столе говорил, что о спасении завода думать бесцельно.

Оставалось одно – превратить завод в жалкую ремонтную мастерскую Мурманской дороги. Половина станков обречена на бездействие, но другого исхода нет.

Основные положения доклада были готовы. Доклад инженера был принят. Пять лет после этого Онежский завод возился с ремонтом паровозов. Все эти пять лет и рабочие и инженеры чувствовали себя как моряки, вынужденные работать на речном перевозе.

Но в 1924 году дорога отказалась от ремонта. Снова были сказаны слова о закрытии. Снова начались судорожные поиски заказов. Завод хватался за все. За два года он шестьсот раз приспособлял станки к разношерстным заказам, за которые платили сто – двести рублей, переучивал рабочих, увольнял их и набирал снова, тратил силы на освоение мимолетных производств и едва сводил концы с концами.

То была отчаянная борьба за существование, игра на нервах, оттяжка времени, вызванная надеждой на скорое облегчение.

По пестроте изделий завод приближался к екатерининским временам своей истории. Рабочие ругались и говорили, что, очевидно, пришло время заняться лужением самоваров и починкой поломанных велосипедов.

Жизнь страны перестраивалась. Зрелище было подобно стремительному геологическому процессу. Пласты оседали, смещались, нарастали, но завод стоял на отлете от этого.

Он не нашел своего места и подбирал жалкие крохи. Военное прошлое уходило и забывалось. Мирное строительство обидно шло мимо. Завод походил на полководца, уволенного в отставку за роспуском армии и вынужденного торговать газетами или делать сапожную мазь.

Старый инженер сидел в пыльном кабинете, подписывал грошовые заказы и молчал. Изредка он говорил, что не должно быть места отчаянию, что выход будет, и набрасывал на столе непонятные чертежи. Все делали вид, что верят ему, – боялись его огорчить, – но каждый думал о том, куда бы поскорее удрать.

Завод застилал город жидким дымом из осевших труб.

Потом пришли первые известия об индустриализации страны, о планах ее перестройки. В этих планах на долю завода не было отпущено ни одной крупицы.