Всколыхнулся мир, возроптал. Мужики, что покрепче, к ножам засапожным потянулись. Дурость — на воев оружных бросаться, ан от бедованья многолетнего и не такое удумаешь. А дружинники будто того и ждали: самых борзых посекли, остальных же, кто пощады запросил, били долго и плевали в них. Потом блуд в Острожье учинили. Дружиннички во славу победы своей перепились знатно да, накушамшись, с девками своевольничать стали, почитай всех, кто в лес не утек, перепробовали. А в лес-то немногие утекли, потому как не ждали мытарей.
На следующий день дружинники подчистую все из изб выгребли, на ладью сгрузили да отчалили. А Острожье осталось. На погибель себе осталось...
Месяц людины промыкались, кореньями да рыбой, что чудом выловить удавалось, питались. Иной раз косой в силки угодит, так для всего села праздник. А как снежок сеять начал, совсем тяжко стало. Стыло, голодно. Думали всем миром в Родовую Избу сгрудиться да запалить себя. Гнева божьего побоялись, не то бы точно руки на себя наложили. Сказал Ворох-большак, что раз доля такая выпала, надобно принять ее, потому как ничто в Яви спроста не делается, раз случилось, значит, богам так угодно. Сказал большак, что удача — она переменчива. Сегодня к тебе задницей повернется, а завтра излобызает всего. Может, избавление откуда придет, кто знает? Уважали Вороха, потому и послушались, от худого дела отворотились.
Прав оказался большак, пришло избавление. По первопутку, как лед на Днепре встал, санный обоз пришел, прямо по льду, словно по тракту наезженному.
Сперва огнищане подумали: новая напасть явилась, и вновь затворились. Решили: нипочем ворота не откроем, пусть лучше штурмом берут. В сече помирать все веселее, чем от голода да бесчестья.
Иные людины биться не хотели — перемахнули через городьбу и в лесные схроны дернули. Только недолго в яме, морозцем выстуженной, просидишь — весь ливер отморозишь. Обратно вернулись, думали, на смерть идут. Ан нет.
Воротились беглецы, а в сельце веселье. Перед Родовой Избой множество саней стоит, от снеди ломится. И с возов тех в избу мешки, да бочки, да окорока таскают. И всего этого без счета. Лошадки, что сани приволокли, у коновязи овес хрупают. Уж видно, что не лезет в них, а все жуют.
Как увидали беглецы тех лошадок, так разум и помутился. Бросились к скотине, мешки с морд посрывали и принялись сами лошадиное угощение жрать.
А обозники, что сани привели, смеются. Говорят, одичали совсем поляне под Истомовой-то рукой, скоро не то что овес, солому жевать станут, а то и человечинкой не побрезгуют.
Запалили костерок пришлецы, барашка на бревно приладили. Мужик в овчинном тулупе распахнутом все о барашке радел — и так бревно повернет, и эдак, и водичкой польет, и жирком растопленным. А лицо у мужика то и дело ухмылка обезображивает, странная улыбка, словно неживая. Шрам от сабельного удара так выглядит.
Мужик тот старшим в обозе был.
Как мясцо подрумянилось, принялся он ломти отрезать да огнищан подзывать. Каждому изрядный кусок достался.
— Отца Горечи благодарите, — говорит, — если бы не он, с голоду бы передохли. А так — перезимуете да еще в прибытке окажетесь, ежели сговоримся на дело одно.
Людины в ноги мужику бухнулись, а сами мясо наворачивают.
— Видать, добрый человек Отец Горечи, — оторвавшись от мосла, пробубнил Ворох, — раз людям помогает.
— Еще бы не добрый, — согласился мужик, — такой добрый, что и не было таких. Вам бы Истому-то своротить, а Отца князем кликнуть, тогда и зажили бы, как люди.
— Своротишь его, проклятущего...
— Отчего не своротишь, коли всем миром. Вот маненько отойдете от голодухи своей, ходоков в веси соседние снаряжайте, пускай расскажут о том, что князь с вами сделал и как Отец Горечи вам помог. Глядишь, люди и поймут, кто друг, а кто ворог злой... А сделаете, как говорю, Отец Горечи вам жита к весне на посев отмерит.
Ворох бухнулся головой о землю, аж мосол выронил:
— Все сделаем, как говоришь, мил человек! Только уж больно имя у благодетеля нашего чудное...
— Оттого имя такое, что горе и лихо людское на себя он взял...
Наутро ушли обозники. А острожники отъедались седмицу, а после отправили ходоков, как старшой велел. Дошли ходоки до весей и рассказали все, как было.
Сдержал обещание Отец Горечи, по весне жито для посева в сельцо привезли. Только всходы вновь мыши пожрали. Видно, доля такая.
От лица князя Кукша селения разорял, а от своего — награбленное обездоленным раздавал. Перераспределял собственность. К весне слухи донесли, что ропот по Полянщине пополз. А к лету бунтовать огнищане стали. Долго до них доходит, но уж коли дошло — держись, обидчик, А обидчиком-то Кукша выставил не кого иного, как Истому...
Уж думал Кукша, что дело почти сладилось. Подождет немного, чтобы гнев народный шибче взбурлил, да и направит в веси людей верных со словом к старейшинам. Созовет Кукша роды на совет. Дескать, Родина в опасности. И на совете том его новым вождем воинским кликнут. Конечно, с истомовским войском повоевать придется, но вряд ли дружинники за разжалованного князя костьми лечь пожелают. Покорежатся для виду да и перебегут на сторону сильного. А сильным-то Кукша будет, потому — народ за ним.
Но чаяниям не суждено было сбыться. Видно, пряхи, что судьбы плетут, в пряже своей запутались, узлов да колтунов навертели.
Дошло до Кукши, что хазары на полян ополчились. Это бы еще полбеды. Хазарам чего не ополчиться-то, как-никак поляне их данщики, а с Истомовой ретивостью дань-то сикось-накось выплачивается — князь куябский больше себе заграбастывает, чем в Каганат отсылает. Вот и надоело беку, всякому бы такое надоело. Решил, видно, поучить подданных нерадивых. Однако же Истома хвостом вильнул и, как Божан доносил, из Куяба уходит. К беку хазарскому и уходит, чтобы своих грабить. Кукше бы возрадоваться (как говорится, баба с возу...) да Чернобогу требы богатые сотворить. А Отец Горечи места себе не находит — перебежал кто-то дорожку, за спиной Кукши народ Полянский мутить принялся, роды подымать. Порасспрашивал Кукша людей сведущих и прознал наконец, что виной всему колдун, улизнувший от него в двадцатом веке. Еще тогда Кукша почуял, что неспроста это — пересекутся пути-дорожки. Как в воду глядел.
И так рьяно Степан за дело принялся, что, почитай, во всех весях, где побывал, людины в сторону Любомира — бывшего тиуна княжьего склоняться стали. Того гляди, на совет соберутся да тиуна вождем воинским кликнут. И ведь в весях тех Кукшины послухи под видом дружинников княжьих поозоровали, а волей Отца Горечи обласканы были! Никак Кукша в толк взять не мог, где просчитался, что не так сделал. Или добра поляне не помнят?
Недолго тужил Кукша. Понял, в какую сторону нить судьбы вьется. Кликнул Азея да наказ ему насчет Степана дал. И снадобье одно вручил старикашке. Для пользы дела... А сам с малым обозом направился к беку хазарскому. Ежели собственной волей роды его князем не крикнут, так волей хазар за стол княжеский посадят. А чтобы верность Кукшину бек оценил, подарочек для него Кукша прихватил. Рад будет тому подарочку правитель хазарский, ох как рад!
К владениям Каганата Истомова дружина подошла в конце осени. Всхолмились шатры, затрепетали на ветру палатки, десятки костров осветили вечерние сумерки.
Истомов ближник единственный в войске разумел по-хазарски. У ромейского сродственничка имелся толмач, и тот обучил Ловкача. Теперь ближник пожинал плоды своей прозорливости. Он уже видел, как поднесет дары Обадии, припадет к краю его халата, поклянется в верности и оговорит Истому — скажет, будто князь выжил из ума и войско в его, Ловкача, власти.
Ближник уже подмешал в зелье семена трав, тех, что путают мысли и вселяют ярость, заставляя человека метаться и рвать на себе волосы. (Секреты этих трав он выпытал каленым железом у перуновского колдуна.) Оставалось только дождаться утра и влить отвар в Истомову глотку. И одному, без Истомы, отправиться с посольством в Итиль.