Значит, и мучиться нечего.
Глава 6,
в которой происходит многое, а главное — Степан возвращается к жизни
Тяжелый дух поселился в Степановой избе. Он клубился по углам, забирался под лавки, прятался в сенях, норовил, впрочем, совершенно безуспешно вырваться наружу через щели в крыше и промеж бревен.
Над очагом пылал котел с отвратительным варевом. Ворон то и дело зачерпывал из котла черпаком с ручкой в виде шеи лебедя и, едва дав остудиться, вливал дымящееся пойло в глотку больного. Дубковскому колдуну помогал Гридя, выучившийся у Ворона вправлять шейные позвонки и оздоравливать поясницу. После каждой «очистительной процедуры» хлопец ломал Степана со знанием дела.
После нескольких часов мучений отрава начала выходить из Степана. Сильно побледнел, а потом и вовсе пропал круг на груди, белки глаз из желтых сперва стали темно-серыми и вскоре приобрели естественный белый цвет, дыхание стало сильным и спокойным, пульс, бывший нитевидным, вернулся к нормальным восьмидесяти ударам в минуту, и, наконец, Степан выплыл в Явь.
— На воздух, — простонал он слабым голосом, показывая в сторону распахнутой настежь двери.
За ней, на порядочном расстоянии от входа в избу, толпились дворовые. Марфуша стояла чуть в сторонке. Все терли глаза, но рыданий слышно не было. Поняв, чем вызвана слезливость, Степан смутился и даже покраснел, чем немало рассмешил Ворона.
— Еще бы хуже воняло, — захохотал тот, — ежели бы на солнышке помер, да не прибрал бы тебя никто.
Белбородко собрал силы и сел на лавке. Перед глазами тут же поплыли разноцветные круги, в висках зашумело.
— Не спеши, — посоветовал Ворон, — отлежись денек-другой, а там и прыгай-бегай.
— Сам здесь лежи, — огрызнулся Степан.
Ворон подошел к столу, разорвал вареного куренка (которого принесла чуть ранее по его просьбе Марфуша) и стал с аппетитом уплетать.
— Так ведь ко всему привыкаешь, — с набитым ртом говорил он, — и к поту, и к крови, и к дерьму... Все привыкают, и ты привыкнешь. Главное, не суетись.
То ли от вони, то ли от слабости Степан вновь потерял сознание. А когда очнулся, изба уже проветрилась.
— Очитком траву зовут, — наклонился над ним Ворон, тыча в лицо засушенным цветком, — растет она по окраинам полей. А Марфуше от меня поклон передай...
— За что это? — насторожился Степан.
— Как — за что?! Я чего тебе про траву-то сказывал — Марфушка твоя показала мне, как бражку делать. Ох, и хорр-оша бражка!
— А скажи-ка, Ворон, — ухмыляясь своим мыслям, проговорил Степан, — сколько ты на котел таких травин бросаешь?
— Ну, штук пять-шесть.
— А что будет, ежели десять раз по шесть бросить?
— Что ты, никак нельзя! — замахал руками Ворон.
— Помрет пациент, что ли?
— Хуже, — прошептал Ворон, — пронесет-то его точно так же и вывернет так же, только вот скособочит при этом — ни одному костоправу не выправить. Так на всю жизнь убогим и останется этот, как ты его назвал... И горб вырастет.
— Горб?!
— Так ведь он же, поц... пац... болезный-то твой, коромыслом изгибаться будет, когда варева такого откушает. Вот горб и появится.
Глаза Степана радостно заблестели:
— Спасибо тебе, Ворон, за добрую весть.
— Чего ж в ней доброго-то?! Аль измыслил чего?
— Есть одна думка, — хитро улыбнулся Степан, — но об этом я пока помолчу.
Хорошо наезженный тракт резво бежал сквозь заросли. Булыгу одолевала мнительная тоска. Он сидел на возке, укутавшись дерюгой, и с ненавистью вглядывался в нестройные ряды деревьев — не мелькнет ли за стволами враг. То и дело Булыге мерещились дебелые рожи, выглядывающие из-за елок. В такие моменты он бил лошадку кнутом и кричал что-то вроде: «Выноси, дура!» Лошадка с тоской оглядывалась на хозяина, понимающе и грустно кивала (мол, опять ты за свое) и некоторое время, пока хватало сил, бежала чуть шустрей.
Особенно печалили Булыгу заснеженные кусты — излюбленные разбойничьи лежки. Когда из зарослей «выпрыгивал» куст, колдун нервно ворочался на возке и бормотал заклинания, в которых явственно угадывалось имя Чернобога.
Когда солнышко перевалило через зенит и до Велесовки, в которую Булыга стремился душой и телом, оставалось рукой подать, на тракт с гиком вывалила разбойничьего вида ватага.
Похожий на длинную жердину мужик в добротных сапогах и новом тулупе оглушительно свистнул, Булыгина лошадка рванулась, но тут же стала как вкопанная — сильная рука схватила ее под уздцы.
— Здорово, дед, — ухмыльнулся жердяй, — вроде как приехал.
Булыга попытался напустить на себя грозный вид, чем развеселил мужика.
— Ты не хмурь бровь-то, не хмурь, и без того страшенный, мочи нет. Слазь с возка, ишь расселся как филин на дубе.
Ватажники, коих было человек десять, окружили возок с лошадкой:
— Голь перекатная.
— И кляча под стать.
— Такую только на колбасу.
— А возок на дрова.
— Ладно, нам-то чего, мы ж от вольного промысла отошли.
— А все ж лучшее бы, чтоб побогаче.
— А тебе не один хрен? Тебе наказали от тракта народ отваживать, ну и отваживай.
— В толк не возьму, на кой?
— Дурень, вот и не возьмешь. Секрет хазарам готовим. Хазары-то на Куяб по тракту попрут, воеводе нашему видение было.
— Чего это ему видение-то было?
— Не слышал, что ли, ведун он, вот и ведение ему...
— А... понял.
— Мы поезжан должны в станы лесные препровождать да к воинскому делу готовить, в том наше главное задание.
— Словцо-то такое...
— Принудительная наблизация.
— О как!
— А че это?
— Ну, когда идешь по грибы, а тебя хватают — и в ополчение.
— Хитро.
— А чего только поезжан хватаем, надыть всех людинов.
— Дурень. Поезжан от беды хватаем — их же, коли увидят чего, или в Ирий, или в лес — никак по-другому. Сболтнуть могут, слушок поползет, ну как до хазар докатится.
— Эва!
— Точно, чтоб языки разные тот секрет не разнесли, нас, буевищенских, на службу партизанскую призвали.
— На какую?
— На партизанскую, дубина. Забыл, что воевода говорил? Партизан есть человек, наделенный военными полномочиями в одном отдельно взятом лесу.
— А жрать ему что? Полномочия эти?
— Во ты сказал! Да грибы пусть жрет, в лесу-то их прорва...
— Ага, зимой!
— Ну, пусть охотится тады.
— Много он наохотится...
— А сам-то чего думаешь?
— Знамо чего, партизан — человек вольный. Стало быть, должон от воли своей кормиться. Раз за народ стоит, стало быть, народ его кормить должон.
— И поить.
— И баб давать.
— А ты это верно говоришь, пущай дубковцы, да дубровцы, да велесовцы нас кормят.
— А ежли заартачатся — красного петуха им в дышло.
— А я слыхал, дубровцы тож партизанят.
— И глухой бы услыхал, когда Угрим, набольший ихний, всяк день глотку дерет и норовит всем станом партизанским верховодить.
— Зря его воевода в вожаки поставил.
— Тише ты, дура, Жердь услышит, залютует.
— Знамо, залютует, не по норову ему под Угримовой рукой ходить...
Путник, бредущий неспешно по зимнему лесу, волен созерцать прекраснейшие картины природы, которые неторопливо и величественно раскрываются перед ним. Каждый шаг его сопровождается вкусным снежным хрустом, морозный воздух приятно покалывает нос, на душе весело, а предчувствие скорого привала с костерком, горячей похлебкой и сладкой бражкой заставляет его то и дело мечтательно смотреть на облака, прислушиваться к скупому — «кар» да «кар» — птичьему пению и насвистывать жизнерадостный мотивчик.