Бьют бубны, тенькают ложки, терзают душу свирели...
— Отец Горечи — наш заступник, — кричат лютичи, — гостит у Чернобога. Отец Горечи замолвит доброе слово...
Все радуются и славят Черного Бога. Подручные поят лютичей дымящимся варевом из горшков, и людинам мерещится, что вместе с ними пляшут лесные духи, а лешие и кикиморы повылезали из берлог и с завистью наблюдают, прячась за деревьями.
По мере того как горшки с варевом пустеют, многим начинает казаться, будто истукан оживает. Он шевелит пальцами, ворочает головой, тянет когтистые лапы к лютичам, плотоядно щерится.
Тогда лютичи поднимают страшный шум, умоляя Отца Горечи заступиться за них. И Отец Горечи заступается... Он перерубает веревки, и осины разрывают жертву прямо над башкой истукана. Истукан больше не угрожает лютичам, и те до самого утра беснуются, славя Чернобога...
В хмурый летний денек Степан Белбородко впервые появился в Куябе. Любомир за то время, пока они были в походе, присмотрелся к Степану, за которым после сечи близ Дубровки утвердилась слава берсерка, ведуна и везучего малого. Присмотрелся и... сделал своим ближником. Что-то заставило Любомира опереться на Белбородко. Что, Степан так и не понял. Может, варяг почуял, что за ним стоит сила иного мира, и решил привлечь ее на свою сторону?
Как бы то ни было, Любомир поселил Степана в своем доме, не в доме — в хоромах. На Любомировом дворе нашлось место и для Лиска, Степанова любимца. Белбородко соорудил для собачки что-то вроде шалаша-будки, объяснив, что-де пес не простой, а весьма ценной породы — хазарский сыскач, что-де такие собачки на вес золота, потому как нюх у них отменный, даже в дождь могут след взять. Любомир никак не возразил, только хмыкнул.
Жилище Любомира выгодно отличалось от других куябских строений. Это была не обычная, уходящая нижними венцами в землю изба, почерневшая от времени, а в два этажа, на внушительные валуны опирающееся строение с несколькими башнями, с прорубленными в стенах небольшими окнами, которые затворялись на ночь резными ставнями. Внутри имелось множество комнат, стены завешены коврами.
Любомир, поймав удивленный взгляд Степана, ухмыльнулся:
— Вишь, какую хоромину ромейские зодчие справили.
По всему было видно, не бедствовал тиун. Оно и понятно, от каждого полюдья перепадало...
Жилище Любомира располагалось в посаде, а не в детинце. Вроде бы такой фигуре, как тиун, надлежало селиться близ князя, а не среди простолюдинов. Во всяком случае, Степану представлялось именно так. Не выдержал, поинтересовался.
— На Горе тож хоромина имеется, — ответствовал Любомир, — только не житье там, пред княжьим-то оком. А здесь вольно.
«Вот и я всегда начальства сторонился», — не без симпатии подумал Степан.
Некоторое время Белбородко слонялся по двору без дела, заглядывался на дворовых девок да старался чем-нибудь заняться от скуки. Задача оказалась прямо-таки невыполнимая. Хотел было дровишек порубить, так парень дворовый, тюкавший топором, руками замахал: дескать, ты чего, не барское это дело, еще рученьки занозишь. Девки на контакт не шли, любые попытки сближения заканчивались смущенным хихиканьем и скорым улепетыванием. Видно, хозяин не давал распоряжений насчет гостя. Мог бы и дать...
Лисок, в отличие от Степана, под домашним арестом не сидел. Сыскач быстро освоился, свел дружбу с местными псами и, судя по всему, приобрел у них великое уважение. Еще бы, у кого еще из куябских пустобрехов имелось собственное жилище, у кого на шее болтался ремень с железными бляхами... Не иначе рыжий малыш — собачий князь. А коли так, надо быть к нему поближе, а то другие, кто порасторопней, место займут. В сопровождении свиты Лисок то и дело предпринимал вылазки. Степан не возражал. Пускай гуляет, чего животину на привязи зря держать.
Вечерами приходил Любомир, злой, как Чернобог, разгонял дворовых и тащил Степана пить медовуху да гутарить.
«Ох уж эти мне разговоры за жизнь, — думал Степан, — крест психолога! И не хочешь, не надо тебе, чтобы вещали о своей горькой судьбине, ан лезут и лезут... То ли слушаешь вдумчиво, то ли в лице что-то располагающее... Тоска-с!»
Любомир костерил конунга Истому на чем свет. И такой он, и сякой, и разэтакий. Степан вдумчиво говорил «угу», задавал наводящие вопросы. Выходило, что Истома превысил полномочия, данные ему советом племен. Совет племен трав десять тому назад избрал паскудника воинским вождем, дескать, в походы ходить да от татей оборонять, а он возьми да и набери наемную дружину (на казенные-то денежки отчего ж не набрать?) из всяких доброхотов — хазар, варягов, арабов да и своих же полян. Дружине, понятно, своих грабить завсегда проще, чем в походы на врагов ходить. Вот и занялись. Полюдье за полюдьем... А народ стонет...
Обычно после упоминания про стонущий народ Любомир начинал каяться. Де и он свою руку приложил, дань для Истомы собирал. Только если бы кто другой собирал, то во сто крат хуже было бы, обдирал бы этот кто другой людинов, как березку на лыко, а он, Любомир, с понятием брал, последнее не изымал. Потому людины к нему с уважением относятся и камня за пазухой не держат. Истома же — пес шелудивый, и псу надо хвост прижать. Прознал, что хазары собираются на полян двинуть, так и вовсе сладу с ним нет. Войско разболталось, раньше хоть его слушались, теперь же всяк за себя. Истома с малой дружиной по дворам богатым шарит, грабежом промышляет. Кмети, которые на княжьих пирах подале от князя сидят, тож в ватаги сбиваются да зажиточных людинов треплют, гостей-купцов обижают. Видно, помирать за полян неохота, а охота добра побольше нахапать да всей ратью присоединиться к врагам. Всей, да не всей. Немало тех, кому совесть подороже собственной шкуры будет.
Любомир божился, что он будет не он, если Истоме жизнь не подпортит. Стала-де славянщина Любомиру, что мамка, а кто мамку свою на поругание отдает, тот... Выражался тиун крепко.
Соберет верных людей в кулак, подымет концы оружейный, да кожевенный, да гончарный... Ох, полыхнет! Народ Полянский что аркуда[3] — неповоротлив, на подъем тяжел. Но уж коли расшевелится... только клочки от истомовской рати полетят. Как кур перережут!
Наступало утро; просыпаясь с больной головой, Любомир отправлялся народ баламутить. Да не один, а в окружении трех десятков отборных кметей, испытанных в боях. Степан же маялся от безделья.
Прежде чем идол ожил, Кукша, он же Отец Горечи, трудился над ним седмицы три, не меньше. Пришлось даже наложить табу на капище — Кукша запретил адептам братства появляться на поляне и в ее окрестностях, сказав, что-де Чернобог прогневался на лютичей и разорвет каждого, кто к нему приблизится. Для острастки пришлось кончить одну любопытную бабешку и разметать кишки по всему лесу. После этого ни одна живая душа к поляне на десять полетов стрелы не подходила. Сам же Кукша почти каждый день копошился возле истукана. Не зря же Отец Горечи прожил лет десять в двадцатом веке — знал разные хитрые штуки.
Сперва изготовил инструменты, потребные для работы. Сверло да пилу одноручную, да долото, гвоздей малых запас, штырь железный, кольца да колеса зубчатые, в будущем шестернями прозванные, и цепь еще, которая на зубцы налезала. Не сам, конечно, изготовил, ковалю сказал, что и как сделать. Того, что коваль проболтается, не боялся, потому как загодя выдрал ему язык и скормил псам на капище во славу Чернобожью. Людинам объяснил, что-де сболтнул Микула лишнего, Чернобога помянул всуе, вот и повелел бог наказать охальника. А народ и не протестовал, наоборот, радовался даже.