Пели мы на один голос, на два и на три, пели песни с припевом и без припева, пели тихо и громко, как придется.
Часто мы пели на гребенках. Мы брали гребенки, обертывали их папиросной бумагой и подносили ко рту. Губы от них чуть подрагивали, а голоса становились полными, звучными, наполняли всю кухню, разливались по хозяйскому саду и уносились за его пределы.
Иногда мы устраивали шумовой оркестр. В день рождения кого-нибудь из наших многочисленных соседей мы под вечер подходили к его двери и принимались колотить крышками от кастрюль. Брат, натянув на бадью кусок замши, ритмично бил в свой импровизированный барабан.
Всем нравились наши выступления. Дверь открывалась, мы поздравляли „новорожденного“ или „новорожденную“, они, в свою очередь, давали мне и брату по апельсину, а маме с папой — по бокалу золотистого вина.
Но в один прекрасный день я почувствовала, что это хоровое пение мне порядком надоело.
Пришла весна. По утрам я часто бегала в Магдаленский парк учить уроки.
Как здесь было хорошо! Отрываясь по временам от учебника, я подолгу любовалась нежной шелковистой травой, так заметно подросшей со вчерашнего дня, восхищенным взглядом обводила словно орошенные золотым дождем огненно-рыжие цветы форзиции, а глядя на расцветшие за ночь молодые побеги кизила, ждала с замиранием сердца, не покажется ли из-за кустов Мишка, который нередко наведывался сюда в поисках пропитания.
На моих глазах покрывалась листвой и зацветала японская айва, радуя меня кипенью своих огненных цветов. Весна настойчиво стучалась в наши края.
Надо мной было синее небо, в общем, такое же, как и всегда, но почему-то раньше я не замечала, какое оно теплое, прозрачное, беспредельное.
Странная грусть вдруг охватила меня, и я незаметно для себя тихо запела.
Я пела только для себя!
Неизвестно откуда взявшиеся слова слагались в стихи. Вместе со словами пришла и мелодия.
Неужели я влюбилась?
Но в кого?
Я перебирала в уме всех знакомых мальчишек, но, право же, среди них не было достойного моей любви.
Во мне жила песня. Я пела в парке. Пела по пути в школу. Пела, возвращаясь домой. Пела во дворе и в кухне.
Вначале я следила за тем чтоб никто меня не услышал. Но вскоре я перестала обращать внимание на других и даже на неисправимого насмешника и задиру Кирилла. И конечно же, он не замедлил поинтересоваться:
— Что ты там мурлычешь? Что это за песня?
— Песня? А ты что, оглох? Сам не слышишь? — с наигранным равнодушием ответила я.
— Вроде не оглох, да только такое первый раз слышу!
Брат бросал мне вызов. Я приняла его.
— Так изволь, это моя песня! — гордо сказала я и сделав на пятке полный оборот, склонилась перед ним в низком поклоне.
Кирилл вскочил со стула, отошел в дальний угол и посмотрел на меня, как на сумасшедшую.
— Скажешь тоже!
— Тогда не спрашивай!
— Тоже мне композитор!
Он явно дразнил меня.
Я опять закружилась на месте и поклонилась.
— Если хочешь знать — композитор!
— А слова? Чьи слова? — допытывался Кирилл.
— Мои!
И тут он, к моему вящему удивлению, потребовал, чтоб я записала на бумаге слова и ноты.
При полном желании я не могла этого сделать. Ведь это были импровизации, песни сами рождались во мне, сами слетали с моих уст. А ветер уносил их в края, куда рвалась моя душа.
Мальчишки с нашей улицы не упускали случая подразнить меня. И этим я была обязана своему обожаемому братцу.
— Смотрите! — кричали они. — Оперная певица идет!
Приближаясь к ним, я чувствовала, как ноги у меня подкашиваются, а глаза заволакивает туман. Я шла, глядя прямо перед собой и думая только о том, чтобы поскорее пройти мимо.
Теперь я при брате дома не пела.
Вернее, я перестала петь на кухне. Я уходила в комнату, закрывала за собой дверь и начинала петь. Я пела везде и всюду — в коридоре, на лестнице и даже в уборной.
Уборная была на площадке между этажами, одна на несколько квартир. Там я спокойно пела, сначала тихо, потом все громче и громче.
Стук в дверь обрывает мою песню. Открываю — на площадке стоит седовласая госпожа Клунски, за ней толпа ребят.
— Что ты поешь? — спрашивает госпожа Клунски.
— Это моя песня! — отвечаю я.
Она семенит на кухню в своих стоптанных туфлях и вскоре возвращается с красной розой.
— Вот тебе! Ты так хорошо пела!
Я беру розу и с благоговением вдыхаю ее нежный аромат.
Мальчишки с нашей улицы долго не давали мне проходу:
— Смотрите! Оперная певица!
— Не певица, а одно недоразумение!
Внутри у меня все клокотало от обиды, но я проходила мимо них с высоко поднятой головой.
Какое мне, в сущности, до них дело — ведь среди них не было того, для кого стоило бы петь.
Мальчишки вздрогнут
Я уже не могла жить без зеркала. Но вот беда, с зеркалом дело у нас обстояло куда как неважно. Прихожей, где обычно вешают зеркало, у нас не было. С лестничной площадки мы попадали прямо на кухню. Шкаф в комнате родителей был самый обыкновенный — о зеркальном мы могли только мечтать, не говоря уже про такую роскошь, как туалетный столик.
Единственным зеркалом в нашем доме было старенькое папино зеркальце для бритья.
Раньше я прекрасно обходилась без зеркала: чтобы причесаться утром перед школой, мне довольно было оконного стекла. Но теперь мне отчаянно хотелось смотреться в зеркало.
Дождавшись, пока все уйдут, я беру папино зеркальце, ставлю его на кухонный стол и разглядываю свое лицо. На меня смотрят ясные серые глаза.
Они загадочно смотрят на меня и на мир.
Я красивая?
Красивая! Красивая!
Красивая, как Юдита, которая напропалую кокетничает с мальчишками. А может быть, еще красивее.
С дрожащими от волнения коленками прохожу мимо мальчишек, косясь на них из-под ресниц. Но они на меня ноль внимания.
Ведь я же красивая?
Да, да, красивая! А что, если некрасивая?
И тут, как на грех, в кухню врывается брат. Я корчу перед зеркалом отвратительную рожу, но поздно.
— Мама! Погляди-ка на эту дуреху! — кричит он.
— Какая же она дуреха? — возражает мама.
— Как есть дуреха! Воображает себя красоткой!
— Да, красотка! Так и знай… — задиристо говорю я, кладя зеркальце на полку.
После обеда, когда все ушли, я опять поставила зеркало на стол.
Красивая я? Некрасивая?
Если б не веснушки! На носу еще куда ни шло, но на лице… Боже, сколько их — как клякс на промокашке.
Ну конечно, я стану красивой, как только сведу веснушки. Кто-то посоветовал мне умываться жемчужной росой. С величайшим терпением собирала я по капелькам чудодейственную росу с листьев салата, петрушки и прочей зелени, росшей на хозяйкином огороде. Но веснушкам хоть бы хны! Омоются росой и станут еще ярче и виднее. Потом мне сказали про огуречный сок. Свежие ядреные огурчики так и просились в рот, но я их не ела. Стремясь избавиться от веснушек, я выжимала из них весь сок. На смену ему пришел лимонный сок. Мужественно подавляя в себе желание выпить его, я протирала им свои веснушки. Но едкий лимонный сок стягивал и разъедал кожу. За лимонным соком последовало молоко. Опять все впустую — веснушки даже и не подумали сойти.
Нос мой тоже доставлял мне немало огорчений.
Ну и нос у тебя!
Почему он не тонкий и не белый, как алебастр?
На худой конец, он мог бы быть крючковатым. Это тоже придавало бы лицу хоть какую-то выразительность. Но он не был и крючковатым.
Он мог бы быть круглым, как картошка. Или длинным, чтобы вынюхивать, где что делается. Но мой нос не был ни круглым, ни длинным. А впрочем, пусть он был бы каким угодно, лишь бы не таким, какой есть.