Выбрать главу

– Почему вы плачете? Здесь так тихо, так хорошо… Не надо плакать.

– Не надо, мама, не надо… – согласилась Надя, отирая глаза. И у дочери на щеках вытерла сияющие, прозрачные слезы. – Это я просто испугалась, – объяснила она. – Просто я боюсь мотоцикла и не хочу, чтобы ты на нем ездила.

Ей поверила дочь, а старая мать сказала:

– Плакать не надо… Здесь так хорошо, – обвела она руками и взглядом двор и округу. – Так тихо. Не надо плакать.

Просторный тихий двор, зеленая окрестность, долина, холмы, легкий пахучий степной ветер, чистое огромное небо – всё, казалось, безмолвно, но повторяет за старой женщиной: «Не надо плакать».

День поплыл дальше в летнем, словно ленивом своем теченье, продолжая людскую жизнь.

Дочь покатила по хутору на велосипеде развозить остатнюю почту. Надя занялась делами привычными: огород и заботы кухонные. Слезы у нее высохли. Но думалось все о том же. Она понимала, что Мишкины слова – не пустая угроза. Он убьет. Закопает, и никто искать не будет. Степь-матушка всех схоронит. Мало ли случаев в последние годы. Пропал – и всё. И с дочерью сделает что захочет. Кто ее защитит?.. И первая мысль была: «Скорее бежать! В охапку всех – и бежать». Эта мысль была первой, горячечной. А потом пришло холодное отрезвление. Куда бежать? Кто и где ее ждет, тем более в нынешние времена, когда работу с огнем не найдешь. А уж крыши над головой тем более. Да еще малая дочь и старая мать на руках.

Хуторское житье Наде не больно нравилось. Но теперь, но сейчас будто глаза открылись: хороший дом, теплый; просторный огород с картошкой да прочей зеленью; корова да куры; и даже цветы во дворе от самой весны до осени: тюльпаны, пионы, потом георгины да астры. И почтальоном устроиться ей повезло, ведь даже местные без работы сидят.

Пусть далекий хутор и многое непривычно. Но старая больная мать правду говорит: «Как хорошо здесь, как тихо…» Сколько позади горького, страшного. И вот теперь, когда понемногу пришло забытье… Почему нужно все бросить и куда-то бежать?.. Сколько можно бежать, все оставляя!..

Сначала убегали из Грозного, все кинув: квартиру и нажитое. Жили, работали… А потом пришли бородачи с автоматами, а глаза волчьи, пришли и сказали: «Вон отсюда… А ключи в дверях пусть будут, не надо замок ломать…»

Убежали. Все бросив. В родную станицу, к отцу с матерью. К дедам, в родовое гнездо. Но и туда пришли, уже другие, тоже с оружием и волчьими глазами. А эти и вовсе оказались зверьем.

Та ночь, долгая, страшная, от которой мать в одночас поседела и помутилась рассудком…

Потом был день – чернее ночи. А потом снова ночь, страшнее Судного дня. А потом их выплеснуло на этот далекий хутор, и надо было жить дальше.

Вот и жили. А теперь – снова бежать? Или терпеть и плакать. Плакать всю жизнь. И ослепнуть от слез. Как плакала мать, поседев и потеряв рассудок. А сколько Надя слез пролила! Кто их увидел и кто утер эти слезы?.. А теперь настала пора дочери?

– Нет! – закричала Надя и вскинулась, возвращаясь в нынешний белый день под ясным солнцем, среди огородной зелени.

«Нет! – твердо повторила она уже для себя. – Мы останемся здесь».

Теперь, через время, такой очевидной оказалась правота прадеда Матвея. Когда уже в станице началась заваруха и стали появляться бородачи с оружием, когда уже было видно, к чему дело клонится, когда пошли разговоры, ждать или бежать, да когда и куда бежать, или, может, все обойдется… Старый казачура тогда сказал: «Не бежать надо и не ждать, когда горло перережут, а стрелять их надо». Кто его услышал…

Стрелять Надя не умела. А значит, оставалось одно…

Поздно вечером Мишка, по обычаю, подъехал и забрал ее к себе. И нынче, будто чувствуя себя виноватой, она любила Абрека жарче, слаже и яростней, чем всегда, измотав его вконец. А потом оставила спящим. Дома ведь мать и дочь.

И этой же ночью дотла сгорела усадьба Мишки Абрека.

Одним разом, высокими факелами, вспыхнули и заполыхали жилой флигель и бревенчатый амбар, а потом остальное.

Как обычно, пожарная машина из райцентра добиралась до хутора долго, успев лишь к тлеющим углям. Хозяина пожарники еще застали живым и вызвали по рации «скорую» из станицы. Мишка Абрек умер по дороге в больницу от сердца ли, от ожогов. Он ведь в пламя кидался, пытаясь что-то спасти.

Не первый то был пожар на хуторе. Кадакины тоже напрочь сгорели. А нынешней зимой – дед Култын. И все – от электричества, которое нынче заместо дров и угля. Оно ведь вольное, бесплатное. Воруй – не хочу. У всех самодельные «козлы», нагреватели, плитки. Вот и горят. А у Мишки тем более, у него – такое хозяйство. И печку никогда не топил, это уж точно.

Пожарные покрутились, составили акт и уехали. Мишку схоронили какие-то дальние родственники в городе. Они же продали всю скотину, оставив двух рябеньких телочек Наде-почтальонше, которая жила с покойным целых пять лет. И даже родила от него мальчика. Но это уже потом.

2004 г.

Под высоким крестом

Иван Атарщиков, молодой колхозный пастух, на Красные яры попал не желая того, каким-то, видно, нароком. Как всегда, лихо мчался он на своем мотоцикле от скотьего лагеря, напрямую, домой, в станицу, но не свернул возле Братякина кургана, а покатил вниз и лишь потом опамятовал, но решил не возвращаться, а проехать дорогой нижней, возле Красного яра. Крюк невеликий, а свой след топтать – плохая примета.

Красный яр – это высоченные глинистые обрывы. Между ними и речкой – дорога. По ней и мчался. И вдруг резко затормозил. Белое облако меловой дорожной пыли, догнав, накрыло мотоцикл с коляской и седока.

Рядом с дорогой земля была непривычно изрыта, взбуровлена: просторные, но неглубокие, в колено, ямы; сухие, каменистые комья, отвалы. И людские останки: тонкие ребра, берцы, оскаленные черепа, ломаные и целые; сопревшие сапоги, какие-то тряпки, лоскутья.

Прежде, еще недавно, здесь была лишь степь, рядом – речка и посеревший от времени жердевый восьмиконечный крест, памяти знак о погибших солдатах.

Теперь же… Надругание над прахом, божья страсть.

Молодой пастух с мотоцикла слез, подошел ближе к раскопу, к останкам людским.

– Сволочи… Гады… – вслух, громко проговорил он и огляделся, словно рядом были те, кого ругал.

Но вокруг лежала пустая степь, рядом – наезженная дорога. И всё.

А ругать нужно было в первую голову самого себя. Это он виноват, болтун языкатый. Только он. А уж потом – другие.

* * *

Теплым, а на припеке жарким солнечным днем в начале сентября на высокий курган в далеком степном Задонье поднималась процессия невеликая. Впереди быстро шел молодой парень в легкой одежде, за ним послушно, след в след – две собаки: тоже молодой, поджарый кобель, виду овчаристого, в гладкой светло-каштановой шерсти, по кличке Тузик, и мать его, лохматая Жулька с высунутым языком.

Поднялись на курган, с которого открывался вид просторный, на многие версты: огромный распах долины, на дне которой невеликая речка, по берегам ее – зеленая урема деревьев.

Молодой парень, пастух, не степные пейзажи оглядывал.

Поодаль, обтекая подножье кургана, неторопливо спускался вниз, к речке, немалый гурт скота. Могучие, породистые абердины, жуково-черные, сияющие под солнцем, неспешно, медленной рекой текли среди яркой желтизны высоких трав. Живая скотья река растянулась. Неторопливо, нежадно пасясь, первые животины уже спустились в долину и возле старых груш отдыхали да сладко чесались, сотрясая корявые стволы и просторные кроны. А по ложбинам – там и здесь – тянулись быки да матки с телятами. И даже далеко наверху видны были отставшие.

Молодой пастух оглядывал свое немалое стадо. Старая Жулька прилегла у него в ногах. Тузик застыл, переводя взгляд от хозяина на отставшую скотину.

– Ну чего тебе? – усмехнувшись, спросил пастух. – Не терпится? Не набегался? Придут. Никуда не денутся. Хочется?