Мне самому захотелось уйти куда-нибудь, где бы никто не говорил и не думал о России или о войне, увидеть беззаботные лица, услышать смех. Я вернулся в свою комнату. Петров держал деньги в старой банке вместе с карандашами и резинкой. Я написал ему записку: «Дорогой Петров, я взял у Вас немного денег. Объясню позже. Знаю, Вы ничего не будете иметь против этого займа. Спасибо, Сондерс». Мне было стыдно, но я чувствовал, что не могу поступить иначе. Я опять тихо спустился по лестнице. Генерал сидел у радио, наклонившись вперед. По мере того как он медленно поворачивал ручку приемника, голоса врывались в тишину, как выкрики шута. Наконец он облокотился на спинку стула и закрыл глаза. Под радостные звуки песни «Страна моя, страна моя любимая, непобедимая…» я неслышно вышел из дома.
Когда-то сверкающий город был теперь мрачным. Темные улицы вели в никуда; они были только проходом в другие темные улицы. И дома с окнами, занавешенными черным, стояли, как родственники, оплакивающие смерть своего родоначальника. Время от времени разрывали темноту веселые голоса или музыка из открытой двери, как будто бросая вызов тем силам, которые погрузили этот город в ночь.
Почти два часа я добирался до «Парамаунта»; но когда я оказался внутри, в этих стенах, выкрашенных в яркий цвет, мне показалось, что я вернулся туда после очень, очень долгого путешествия. С чувством облегчения и какой-то беззаботности я слушал звуки чокающихся бокалов, музыки и смеха. Я заказал двойной виски.
— Не желаете ли чего-нибудь еще? — спросил официант.
— Да, — сказал я, — видите ту девушку в зеленом платье?
— Которая танцует с мужчиной в коричневом костюме?
— Нет, не ту. А вон ту, которая танцует с японским офицером.
— О, да, вижу.
— Мэй Линг?
— Нет, — сказал он, — больше не Мэй Линг. Я забыл, как она теперь зовет себя.
— Ну, все равно, попросите ее прийти к моему столу.
— Хорошо, если она не занята на весь вечер.
Мэй Линг танцевала, как яркий мотылек, которого подбрасывал и крутил ветер. Ее партнер с трудом старался следовать за ней под быструю музыку и, наконец, грубо притянул ее и прижал к своему квадратному туловищу. Она перестала танцевать, и могла только медленно покачиваться в сковывающих объятиях.
Когда музыка смолкла, офицер пошел к столу, где другие японские офицеры сидели и пили, и Мэй Линг вернулась на свой стул на возвышении. Я начал искать глазами официанта, но его не было видно. Когда оркестр заиграл другой танец, я подошел к ней сзади.
— Потанцуй со мной, Мэй Линг?
Она быстро повернулась: удивление, страх, радость на ее красивом лице в следующую минуту сменились веселой улыбкой, скрывающей все эмоции. Она подала мне руку.
— Ты очень переменился, — сказала она, когда мы начали танцевать.
«Как это похоже на нее, — подумал я, — ни одного вопроса».
— Я постарел.
— Нет, это не то.
— Ты все еще живешь тут, в «Парамаунте»?
— Нет, у меня есть своя комната. Недалеко.
— Как это тебе удалось?
— Один японец.
— Он там живет с тобой?
— Больше нет, но раньше. Он в Токио теперь.
— Он приедет назад?
Она пожала плечами.
— Может быть.
— Могу я пойти туда с тобой сейчас? Я бы очень хотел, Мэй Линг.
Она сказала «да», но если японский офицер не попросит ее. Я заметил, что японец много пил и что разговор его товарищей становился все более громким и невнятным. Я больше не танцевал с Мэй Линг, и японский офицер тоже. После последнего танца она подошла к моему столу.
— Идем, — сказала она.
Войдя в комнату, она стала искать свечку. Было уже после полуночи, а электричество во всем городе выключали в десять часов. Свечи она не нашла, и мы разделись в темноте.
— Ты меня не хочешь? — спросила она. Я лежал без движения, моя рука на ее животе.
— Ты когда-нибудь любила кого-нибудь?
Мэй Линг засмеялась.
— Тебе не мучительно спать с японцами?
— Почему?
— Ну, потому что ведь война. Китай — твоя родина…
— Я люблю Китай, — сказала она.
— И тебя не мучает, что приходится отдаваться японцу?
— Нет, это неважно.
— А что тогда важно?
— Не быть голодной.
— Кто бы ни давал тебе рис?
— Да, — сказала она, — неважно.
Она лежала тихо, ее щека рядом с моим плечом, ее рука на моем локте. Может быть, такова ее профессия; она принимала настроение другого, как одежду, и, может быть, укрывала этим свою наготу.