Выбрать главу
сострадание не есть мое соприсутствие», — возглашал священник, рассуждая о погребальных церемониях. Как-то одна резвая невеста просыпала у входа целый кошелек мелочи, двух- и пятигрошовых монеток, которые могла бы сэкономить, но мы тут же расползлись по паперти и начали подбирать «серебро», поднимая глаза к небу и благодаря Господа за каждый ниспосланный грошик. Однажды, когда я опоздал к венчанию, священник у алтаря бросил на меня сердитый взгляд, я встал рядом с другими служками только для того, чтобы потом, после церемониала, занять место у закрытых кладбищенских ворот и собирать у новобрачных и приглашенных деньги в качестве своего рода входного билета. Был случай, когда во время конфирмации нашу церковь удостоил своим посещением епископ. Храм в тот день выглядел как невеста в подвенечном уборе. Мы, причетники, голосили на клиросе Confiteor.[11] «Незабываемо, — сказал епископ, — такого мне еще не доводилось пережить». Многие молитвы заканчивались фразой: «Да будет благословенно угасание наше». Позднее ее заменили другой: «Да будет благословенна смерть наша». Однако некоторые прихожане произносили слова молитвы на старый лад, но их голоса тонули в общем хоре, благословляющем смерть. Я гордился тем, что служанка священника берет молоко от нашей коровы, а ведь могла бы ходить за ним к Кристебауэрам, Кройцбауэрам, Айххольцерам, Кофлерам или Симонбауэрам. А когда в конце месяца она приходила к матери отдавать деньги, я часто усаживался за стол в надежде, что мать не возьмет денег. Иногда она говорила: «В этом месяце вам платить не надо». Я улыбался и поднимал глаза к распятому Спасителю, словно выражая ему свою благодарность, но на самом-то деле мне хотелось, чтобы мать всегда даром поила молоком священника и служанку, чтобы они ничего не платили за хлеб, мясо или сало, ведь священник сделал меня главным причетником. Он же еще и совершал все обряды, в том числе и последнего причастия над бабушкой и дедом. А входя в наш дом, он говорит: «Хвала Иисусу», — я же, стоя в сенях с горящей свечой в руке, отвечаю ему словами: «И ныне, и присно, и во веки веков», — и провожаю в комнату деда и бабки. Когда закалывали свинью, мать отрезала кусок парного мяса и поручала мне отнести его в дом священника. Она заворачивала мясо в вощанку, а потом еще и в газету, и лишь после этого я мог идти с подношением. Извилистой тропой я поднимался к дому священника, нажимал на кнопку заполошного звонка, Мария открывала дверь, и со словами: «Вот, мама прислала», — я отдавал сверток. Служанка благодарила и совала мне конфетки или печенье, я бежал вниз по той же тропе и, пыхтя и озираясь, останавливался у шоссейной дороги. Когда мать вынимала из печи хлеб, мне приходилось через час-другой снова подниматься по извилистой тропе и нажимать светящуюся кнопку звонка, чтобы вручить теплый каравай. Нередко мы с Марией отправлялись после дождичка в лес, чтобы набрать грибов для священника. «Одной, — говорила Мария, — в лес ходить страшно, я змей боюсь, да и мало ли всякого сброда по лесу шатается». Она всегда захватывала с собой колбасу, сыр, хлеб, кофе и какие-нибудь сласти, мы бродили по лесу и собирали грибы-зонтики, белые и лисички. «Больше всего, — говорила Мария, — хозяин любит белые». Когда в хвойном лесу нам случалось наткнуться на целое семейство боровиков, Мария в каком-то нервном азарте принималась срезать грибы. «С грибницей вырывать нельзя, — поучала она, — надо обрезать ножку в самом низу и укрыть пенек мхом и землей, тогда и на будущий год здесь белые вырастут». Еще не научившись отличать пшеницу от ржи и ячменя, я уже был знатоком по части грибов. Со своей взрослой спутницей я и в грозу пропадал в зеленом сыром ельнике, бродил по жарким горным лугам, собирая грибы-зонтики и разные травы. В сочельник, после всенощной, Мария у кладбищенских ворот вручила мне обернутые подарочной бумагой две книги Карла Мая: «По стране скипетаров» и «В Судане». «Спрячь поскорее, — сказала она, — сунь за пазуху». Пятилетним ребенком я вставал в половине седьмого утра, залезал на подоконник и высматривал Марию, которая должна была появиться за поворотом дороги, спеша к заутрене. В ночной рубашке и босиком я выбегал из дому и, топая по снегу, мчался к церкви, но сестра догоняла меня и тащила домой. «Я хочу в церковь, вместе с Марией. Пусти меня». «Но ты же босой и раздетый». С того дня я стал в глазах Марии верным другом, а потом таковым признал меня и священник. В церкви мне было отведено особое место, вскоре я начал помогать при богослужении и даже выбился в первые причетники. Чтобы удержать за собой этот чин, я порой тиранил своего лучшего друга — Фридля Айххольцера, который до моего возвышения стоял у алтаря и был, по существу, моим конкурентом. Следуя моим коварным подсказкам, он делал не то, что нужно, и на протяжении недель совершал грубую ошибку: начиная трезвонить пятью спаянными колокольчиками в тот момент, когда священник вкушал кровь Христову. Мы оба, священник и я, возмущенно качали головами. С тех пор мое первенство стало неоспоримым. Фридль Айххольцер и другие служки, которым временами дозволялось рядом с нами преклонять у алтаря колени, неукоснительно следовали моим указаниям. По субботам, когда почтальон разносил по домам газеты крестьянам, я обходил жилища односельчан, разомлевших в тепле кафельных печек, и вручал хозяевам «Церковный листок». И они чтили меня как посланника и представителя священника. Не было в деревне такого человека, который не выказывал бы мне уважения. В красном церковном облачении я бежал, борясь с метелью, вдоль всего распятия, и согревал на груди облатки, которые священник забыл дома, а Мария попросила доставить поскорее в ризницу. Я понимал, что у меня за пазухой самое святое, что только может быть на свете, — тело Господа нашего Иисуса Христа. У того распятия, что напротив школы, я остановился, выпростал правую руку, которой держал облатки, и совершил крестное знамение, коснувшись рукой лба, губ и груди. Один молодой священник, как рассказывал нам наш учитель на уроках закона Божия, по дороге в церковь хотел было перейти через мост неподалеку от Штокенбоя, но тут ему преградили путь двое разбойников. А он держал у сердца кожаную сумку с оловянной шкатулкой, в которой была спрятана просфора. Злодеи смертельно изранили священника ножами, но он так крепко прижимал шкатулку со святым даром к сердцу, что злодеи даже у мертвого не смогли отнять тело Христово, окропленное человеческой кровью. Героем другой истории был сам рассказчик: будучи молодым священником, он отправился в дальний путь, чтобы совершить обряд причащения над умирающей старухой. Вся ее семья в это время, видимо, работала в поле. Дверь дома была распахнута, в воздухе носились жирные мохнатые мухи. До сих пор помню подробное описание этой напасти. Он прошел на кухню, не встретив ни души, постучал в какую-то дверь — никакого отклика. Груда грязной посуды была сплошь облеплена мухами. Он поднялся по лестнице, вновь постучал в дверь и в еще одну, полуоткрытую, никто ему не ответил. Тогда он подошел к чердачной каморке, постучал в дверь, повернул ручку, переступил порог и в ужасе замер. На кровати лежала измученная болезнью, умирающая женщина, рот открыт, руки свисают на пол. Он подошел к женщине, она тяжело дышала, мухи копошились вокруг глаз, впивались ей в губы. Он пытался поговорить с этой крестьянской матушкой, но она не могла вымолвить ни слова. Священник помазал елеем и перекрестил лоб старухи, сложил на груди ее иссохшие руки, и вдруг, не успев даже оглядеться в комнате, заметил в углу поставленный на сундук гроб. «Вы только представьте себе, — сказал он, окинув внимательным взглядом всех сидящих в классе, — крестьяне купили своей матери гроб еще до того, как она умерла, а голодная, терзаемая мухами старуха лежала на смертном одре. Я дождался возвращения крестьян с поля и указал им на их прегрешение». В комнате священника висели самодельные иконы. На письменном столе стояло распятие из слоновой кости. Когда священник писал письма своим друзьям и епископу, когда составлял свидетельства о рождении или о смерти, он прикладывал к бумаге Христа из слоновой кости и удостоверял запись печатью в виде тернового венца. Он заказывал маленькие, размером с книжную закладку, копии своих бесчисленных собственноручно нарисованных икон и раздавал их прихожанам прямо в исповедальне на память о пасхальном причащении. Эти картинки люди хранили меж страниц молитвенников. Иногда их вкладывали в ладони покойника, прежде чем закрыть гроб. Мне не раз доводилось видеть, как образок работы священника ставили на могилу усопшего. Спустя какое-то время влажная земля разъедала нижний край бумажной иконки. Зимой в холодном, как склеп, помещении церкви мы с Фридлем Айххольцером спасались теплом, которое исходило от примуса для нагревания вина. Священник велел сделать нишу возле алтаря, там и был источник тепла. Я подносил к алтарю теплую кровь Христову. В храмовый праздник стекла дрожали от выстрелов из ракетницы нашего сельского пиротехника. В четыре утра дети вздрагивали во сне, те, что были разбужены, напрягались в ожидании следующего выстрела, будили братьев и сестер. Мы гурьбой валили в церковь, норовя просочиться между чисто выметенными ступнями распятого Христа. Священник в своей проповеди говорил, что ныне не просто церковный праздник, что мы празднуем освящение храма в знак преклонения перед ним. Но святой день оборачивался диким разгулом с попойками, хлопками ракетницы, танцульками и трактирным свинством; в этой вакханалии принимали участие все, кроме священника и Марии. Деньги за службу он выдавал нам с Фридлем обычно по субботам. А если забывал, мы подольше задерживались в ризнице, стирали пыль с распятия, возились в шкафу, поправляя одеяния, словом, мозолили ему глаза, пока он не поднимал полу своего белого облачения и не лез в карман брюк, в котором звенели монеты.

вернуться

11

Не будет ли огоньку? — К сожалению нет, синьор (итал.).