Выбрать главу

Дяде Раймунду — он работал каменщиком — отец каждый год поручал белить кухню, раз в два-три года — сени и раз в десять лет — нашу детскую спальню. Здесь он покрывал стены паучьим узором. Тысячи сцепившихся лапками пауков усеивали все стены, только потолок оставался совершенно белым. Так мы с братом и жили в окружении пауков, облепивших стены. Мне все время казалось, что они могут оторваться от стены и сползти вниз, подобно тому как святые в моем воображении могли сойти с икон и наброситься на нас. Было такое ощущение, что мы качаемся в гамаке из паутины, когда, встав на кровать, мы с Михелем подпрыгивали на упругом матраце, но так, чтобы не задевать головами абажур наверху. Но чтобы не привлекать внимания пауков, нам бы следовало вести себя поспокойнее. Заметив паука у нас над головами, я озадаченно переводил взгляд на паучий узор и никак не мог понять, то ли это живое насекомое из плоти и крови и с четырьмя парами глаз, узнавшее в рисунке на стене своих братьев и сестер, или ожило и вышло погулять нарисованное. «Тут есть один живой, — говорил я Михелю. — Ты не зевай, он будет спускаться каждую ночь. Месяца через два их станет уже шестьдесят, они будут забираться в нашу постель, щекотать наши лбы, и нам придется убивать их, как крыс, или выметать веником». Итак, я стоял у дощатой двери чердачной комнаты и ждал, когда бабушка закончит свою исповедь. С интервалом в пять или десять минут — иногда раньше, иногда позже — священник, не говоря ни слова, открывал дверь бабушкиной спальни и вновь присаживался на стул возле кровати. Открытая дверь означала, что я могу войти и тоже послушать. Временами я действительно вникал в то, что говорила бабушка, но порой отвлекался, глядя в окно на южной стороне дома, и наблюдал, как маленький Энгельмайер в своей рваной одежонке возится во дворе. Я видел Терезу Энгельмайер, она подхватывала ребенка и, точно деревянную куклу, уносила его в дом. Из дома с ревом выбегали дети, в основном девочки, превращенные в рабочую скотину, они в ужасе прикрывали ладонями попки, по которым норовила погулять палка их матери. Я слышал, как, ударив одну из девчонок, развопился Фрид Энгельмайер: «Свалишь сено, принесешь дров, накормишь корову!» А она ему в ответ: «Сам свалишь сено, сам принесешь дров, сам накормишь корову!» Однако девчонка сделала все, что было велено, и в награду получила пару затрещин. На втором году обучения в торговом училище, перебравшись в спальню покойных деда и бабушки и обустроив свой угол в крестьянском доме, я повесил на северную стену зеркало, обращенное к открытому, как правило, окну. Отрываясь от бумаг, разложенных на письменном столе, я видел в зеркале все, что происходит на соседнем дворе. Отец семейства, приподнявшись на сиденье трактора, вытягивал шею вперед и поворачивал голову то вправо, то влево, чтобы перед выездом на проезжую часть улицы убедиться, что путь свободен. С учащенно бьющимся сердцем я наблюдал через зеркало, как одна девчушка уселась на бортик повозки, как ее ноги съехали вниз на бревна и при этом деревянная кругляшка уперлась ей в пах. Я видел: девица все сильнее налегает ногами на бревно, взгляд ее становится беспокойнее, и она вздрагивает, когда открывается дверь дома. Я видел в зеркале, как жеребец, приплясывая на задних ногах, взгромождается на кобылу, как его красный, величиной с детскую руку член исчезает между кобыльих ляжек и вскоре выпрастывается, как жеребец снова копытит землю всеми четырьмя ногами и еще раз встает на дыбы, надвигаясь на кобылу, и тут — спасайся кто может! — брызги его спермы летят во все стороны. Я видел в зеркале подъезжавшие и удалявшиеся машины, девиц, седлающих свои велосипеды, а когда они поднимали ноги — волосатые лобки и пышные бедра. Я вставал у окна и смотрел на девицу, которая, сверкая голым задом, поднималась на велосипеде по вертикали креста деревенских улиц. Я живо представлял себе, как она начинает потеть, как трется влагалищем о кожаное седло драндулета, как у нас именовали велосипед, когда, проезжая по проселкам мимо ржаных, пшеничных и овсяных нив, она приближается к полю, где растут подсолнухи. Это зеркало показывало мне картины забоя скота на соседнем дворе, когда девчонки таскали в дом или в хлев целые тазы крови, видел, как Фрид и Ханс Энгельмайеры смеялись, держа за уши отрубленную свиную голову, как собака, почуявшая запах крови, пыталась сорваться с цепи, и — о, какое блаженство испытали бы братцы-садисты, если бы один из них, как маску, надел свиное рыло на голову Кристы Энгельмайер. Никто из моих братьев никогда не бил нашу сестру, а теперь мне приходится наблюдать, как Фрид Энгельмайер дубасит Кристу и ботинком, подбитым гвоздями, дает ей пинка под зад. С этой несчастной и презираемой сотнями односельчан девчушкой-скотницей мы однажды оказались рядом на берегу ручья под елями, я стянул с ее ног ветхую обувь и грязные чулки. За водопадом, неподалеку от белой статуи Девы Марии, мы прижались друг к другу обнаженными телами. И хотя ей было тогда лет пятнадцать или шестнадцать, ее разбитые работой морщинистые руки казались просто старческими. По этим морщинам и трещинам нетрудно и ныне догадаться об искалеченном детстве и отрочестве. Ухватив за уши окровавленную свиную голову, Фрид и Ханс Энгельмайеры пересекли двор. Их отец выгребал потроха из вспоротой туши. Дымящаяся масса кишок вулканической лавой извергалась из свиного нутра и перетекала в подставленное корыто.

Был вечер, на деревню нахлынула тишина, стихло мычание голодных коров и нетерпеливое хрюканье свиней, все были накормлены, даже дети. Мать пошатывается от усталости, у нее на плечах груз дневных трудов. Она ждет, когда отец вернется из хлева, выключит везде свет, запрет входные двери по обеим сторонам дома и вслед за ней поднимется по лестнице в спальню. Перед сном отец совершает контрольный обход хлева, поглаживает морду какой-нибудь любимой скотинке, осматривает водопроводные трубы над головами коров, унизанные гирляндами капель, которые время от времени сливаются и падают на солому или коровьи лепешки. На трубах устроились три или четыре летучие мыши. Их, наряду с сычом домовым, деревенские считают самыми страшными тварями. Я никогда не видел сыча, но всякий раз, когда дрогнет ветка на дереве, мне кажется, что с нее только что сорвалась и взлетела эта птица смерти. Заходя по вечерам в хлев помочиться на дерьмо и ноги скотины, я бросал взгляд на трубы и видел неподвижные силуэты летучих мышей. Ночью они будут кружить над крышей, нам с братом приходится закрывать окно в нашей комнате, ведь говорят, летучие мыши — вампиры и могут, как пиявки в озерах поймы Дравы, запросто высосать из нас, детей, всю кровь. Когда отец запирает хлев, они вылетают наружу через окошки с разбитыми стеклами. Ночью летучая мышь, чего доброго, припадет к моей тонкой шее и с каждой каплей высосанной крови будет поднимать и опускать крылья, и, встав поутру, я буду бледнее, чем при любой болезни, а может, вообще не проснусь, и летучая мышь с раздувшимся животом будет сидеть у меня на груди. Утром мать, возможно, застанет меня уже мертвым, а в праздничный день может и вовсе не прийти, чтобы, как обычно, разбудить меня, пусть, мол, поспит до обеда, она решит, что я набираюсь во сне сил, а в это время летучая мышь, присосавшись к детской груди, будет допивать мою кровь. Когда проснутся братья, она спрячется за икону и просидит там до тех пор, пока братья не покинут комнату, один пойдет в хлев, другой — за дровами, он будет помогать матери таскать в свинарник ведра с картошкой и помоями, а летучая мышь тем временем снова прилепится к моей шее и отыщет своими зубками уже прогрызенную рану. Мать поставит на комод пустой кофейник, а масло и хлеб отнесет в кладовку, прихватив и шмат сала, оставшийся на отцовской тарелке. Она запирает дверь кладовки и по каменным плитам кухни идет к другой двери, еще раз смотрит на часы и выключает свет. Потом понадежнее запирает входную дверь, идет в большую комнату, обходит стол, на котором стоит ваза с пшеничными колосьями, закрывает окно, обычно распахнутое в дневное время, затем по коридору шаркает к черному ходу и открывает заднюю дверь. Мать видит, что в хлеву еще горит свет, стало быть, отец до сих пор оглаживает своих коров. Окутанная ночной тьмой, она стоит на бетонном полу и смотрит на едва различимые балясины балкончика под крышей сенного сарая. Они затянуты паутиной сотен пауков, на перилах сидит несколько ночных птиц, мотор вентилятора уже умолк. Мать вдыхает запах компостной кучи, она знает, что в нее брошены желтые куриные лапы, вспоминает, как пару часов назад отсекла топором и собрала эти желтые обрубки. В какой-то странной задумчивости она разглядывает капли крови на лезвии топора. Она всегда стирала их пучком сена, а порой смахивает полой рабочего фартука. Мать частенько подходила к компостной куче, вываливала остатки недоеденного риса, а я, сидя у нее в утробе, смотрел в темное зеркало зловонной жижи. Я видел свое коричневое лицо, меня охватывал ужас, и я затравленно озирался. По ночам мы, братья, мочились на компостную кучу, но, когда нас пугал крик павлина, будораживший всю деревню, мы писали в штаны. Никогда отец не говорил, что любит меня, мать никогда не говорила, что любит меня, а я никогда не мог сказать: «Отец, я ненавижу тебя, я люблю тебя, мама, я ненавижу тебя, мать». Они должны были это почувствовать, как умел все чувствовать я. Однажды, когда я досадил матери какими-то дерзкими словами, она ударила меня по губам тыльной стороной ладони. Губы мгновенно распухли, и я отвернулся от матери, так и не проронившей ни слова. Для всех мои речи были невыносимы. Я стал молчуном, и мое молчание оказалось еще более невыносимым, тогда я снова заговорил, и мои речи досаждали больше, чем молчание. И вот теперь вновь открылись те самые наглые уста, которые мне зажимали в детстве, и я стал еще более дерзким. С горящими губами я вышел из комнаты и решил, что отныне не скажу никому ни слова, даже матери. В меня вселилось великое ожесточение. Теперь я был лишен и такого орудия, как речь, я не мог говорить то, что думаю, но, возможно, именно поэтому я стал еще больше думать, размышляя о себе и о других. Когда школьный учитель на уроке естествознания сказал, что в следующий раз мы будем говорить не о рептилиях и млекопитающих, а о человеке, и при этом упомянул скелет, который принесет с собой, на меня напал такой страх, что я начал заранее придумывать, каким образом избежать предстоящего урока: рубануть топором по руке или повредить ногу. Я не мог найти ответа на вопрос, был ли