Выбрать главу

— Я знаю, чем кончают такие люди, — сказал мне ректор института, когда я отказался участвовать в приготовлениях к его юбилею. Я не знаю, каким будет его конец, знаю только, что мой будет страшен, но я полюблю страх, а его он убьет. В кабинетах многих профессоров и ассистентов висят портреты их бывших научных шефинь и шефов. Студенты медленно плетутся в аудиторию, а по окончании лекции быстрехонько освобождают ее. Некоторые интеллектуалы времен моей юности за версту обходили меня, на самом же деле это я с упреждением обходил их за две версты. Жена профессора математики за свадебным столом одного философа спросила меня, в каком институте я ассистентствую? «Ни в каком. Я служу по договору в канцелярии». — «Вот как!» Она рассмеялась и больше не проявляла ко мне ни малейшего интереса. В приемной я услышал обрывок разговора. Какой-то худосочный интеллектуал сказал, что русские первым делом нанесут удар по Германии, там будет очаг, с этого все начнется. Мне пришли на ум слова Леона Блюма: «Говорить о войне как о возможном грядущем событии значит вносить свою маленькую лепту в развязывание войны». Большой и сильный, отец стоял у меня перед глазами. Я всегда знал, что отец — мой враг. Но, работая в институте, я не мог сказать, кто здесь мне враг, а кто друг. Моя война с отцом продолжается по сей день. От него никуда не деться, когда я завожу речь об армии или о бюрократии. Я благодарен тебе, отец, за все, что ты мне сделал, будь и ты благодарен мне за все, чем я тебя доставал. Благодарю за каждый удар, который ты на меня обрушил. Я благодарен тебе, отец, за каждое твое грубое слово, ибо преодолел тебя в тебе и в себе, даже когда я, как и прежде, стремлюсь сокрушить тебя в других авторитетах, поэтому я могу и обязан сказать: армия должна быть отменена, равно как и бюрократия, подавляющая всякую человеческую индивидуальность. Я лишь один из тех, кто не раз проклинал твой авторитет, отец. На смертном одре я буду биться с черным ангелом моего детства. Я радостно иду навстречу тяготам и ужасам моей будущей жизни, как и ее прекрасным моментам. Когда помощь развивающимся странам станет и моим делом, я буду исправлять в других детях те же самые аномалии, отец, которыми мы обязаны вам, тебе и твоим односельчанам. Выражая тебе благодарность, я, однако, не имею в виду других крестьянских детей, которые не смогли добиться своего освобождения ни словом, ни действием. Моя благодарственная пощечина предполагает только два действующих лица — меня и тебя. А не всех тех, кто до самой смерти тащит страшный груз прошлого. Даже в сорок лет человек остается изнасилованным ребенком, который соблазняет его совершить тот или иной, как говорится, гнусный поступок. Речь идет о душах отверженных и заблудших, а эти люди сами угнетают и насилуют кого-то, жить иначе они уже не могут.

На сей раз я говорю то, что не дано было выразить твоей литературе. Если бы Якоб и Роберт не наложили на себя руки, ты, вероятно, гораздо позднее начал бы писать о своем детстве, если бы перерос свое юношеское безумие, только поэтому я бы хотел, чтобы они остались в живых. И хотя ты говоришь, что мог бы кончить так же, как Якоб и Роберт, это звучит, даже если так оно и есть, слишком литературно. Кто не может убеждать правдой, не умеет и убедительно лгать, так, кажется, у Монтеня. При всех обстоятельствах ты стремишься отринуть этот мир, не задумываясь о том, что мир сильнее тебя, и скорее уж тебе быть отверженным. Возьми веревку Якоба и Роберта, которую в желтом целлофановом пакете прячешь у себя в тумбочке, удлини ее бельевой веревкой с балкона, где развешано твое кружевное исподнее. «Кончать с ним! Кончать!» — говорили мы, глядя на безнадежно больное животное в хлеву, вот и кончай себя. Бумеранг должен вернуться. Он целится тебе в лоб, либо он расколет твой череп, либо сам разлетится на куски, там видно будет. Иногда я думаю, что ты уже достаточно наказан, по ночам ты торчишь под развесистым деревом и, молитвенно сложив ладони, канючишь, упрашивая какого-нибудь уличного сорванца подарить тебе любовь, даровать ненависть. Ты все время должен разглядывать посмертные маски, чтобы иметь силы жить. В Берлине ты первым делом направился к гипсовым маскам убитого Марата и Фридриха Хеббеля. Лицо Марата искажено криком ужаса. А глядя на улыбающуюся маску Хеббеля, ты воображаешь себе, какими красивыми могли бы быть похороны Якоба. Настоящее траурное торжество, его бы следовало похоронить со всей пышностью, под музыку битлов. Ты интересуешься методами бальзамирования и погребальными ритуалами примитивных народов. Самоубийц нынче хоронят кое-как, на скорую руку. Священник, естественно, не имел возможности распространяться о долгой и полной трудов жизни, о заслуженном праве на вознесение семнадцатилетнего подмастерья, который, в сущности, только начинал жить. Ты помнишь, я сказал тебе: «Про меня можешь писать все что хочешь, если тебе от этого легче, а этих парней не трогай, не тревожь покойников», — но они то и дело оживают в твоих книгах, ты постоянно эксгумируешь их. Недавно ты купил себе седого африканского попугая, который, по словам деловитого зооторговца, лучше обучается человеческому языку, чем амазонский. В связи с этим ты размышляешь о своем безъязыком детстве. Сейчас, когда ты работаешь над словом за письменным столом, попугай сидит напротив и смотрит на тебя. А ты, поднимая голову, смотришь ему в глаза. Меня радует, что ты завел попугая, я воспринимаю это как шаг навстречу твоему отцу. Не могу себе представить, как можно жить без живности. Ты ведь тоже вырос среди животных и, наверное, не можешь жить без них. Что было у тебя на уме, когда ты назвал своего питомца Нелюдь! Ты все еще не избавился от путаных детских фантазий. Сегодня ты опутал и укутал себя коконом. Твое обиталище, должно быть, смахивает на комнату ужасов. Кругом — гипсовые маски, мертвые лица Эльзы Ласкер-Шюлер, Марата и Фридриха Хеббеля, которые печным углем скопировал художник Георг Рудеш. Ты лопатой, которой убирают снег, выгреб из кафельной печки груду раскаленных углей, а потом художник разложил остывшие уголья на столе.