И почти все они были посвящены покойным.
Мы с Энджи шли вдоль стен, читая некрологи, написанные или прямо на стенах, или приколотых к ним листках. Энджи тихо ахала. Я углубился в рукописное послание страниц на тридцать, оставленное взрослой женщиной своим родителям — в нем она подробно рассказывала, как они постоянно ранили ее, унижали, загубили ей жизнь, о чувствах, охвативших ее при их смерти, о том, как безумие, вложенное ими ей в душу, разрушило не один ее брак. Накал эмоций простирался от бешеной злости до тихого раздражения, от гнева до печали, то взлетал, то падал, будто на американских горках. Мне было неловко, словно я подглядываю за сценой, которую видеть не должен, однако все, что было вывешено в храме, предназначалось для всеобщего обозрения.
Каждый клочок храмовых стен посвящался чьей-либо памяти. Детские ботиночки, портреты бабушек, пара костылей, ковбойская шляпа с лентой, сплетенной из засушенных цветов. Фестивальщики — одетые и раздетые, словно в безумном апокалиптическом цирке, — торжественно расхаживали среди некрологов, читали их, у многих по лицу струились слезы. Вскоре слезы выступили и у меня на глазах. Я даже не предполагал, что эти мемориалы могут так растрогать меня. Тем более что всему этому предстояло сгореть воскресной ночью, перед тем как мы свернем Блэк-Рок-Сити и разъедемся по домам.
Энджи села в песок и стала пролистывать альбом с темными, мрачными иллюстрациями. Я забрел в главный храмовый атриум — высокий и полный воздуха, с гонгами на стенах. Здесь яблоку было негде упасть: люди сидели и лежали плечом к плечу, закрыв глаза, проникаясь торжественной печалью момента, кое-кто еле заметно улыбался, кое-кто плакал, у некоторых лица застыли в величайшей безмятежности.
Я как-то пытался медитировать в школьном театральном кружке. Получалось не очень. Многие ребята беспрерывно хихикали. Из-за дверей доносились крики. На стене громко тикали часы, напоминая, что вот-вот раздастся звонок и в коридор с ревом и топотом вырвется многотысячная толпа ребят, спешащих на следующий урок. Но я много читал о медитации и знал, что это дело полезное. В теории все выглядело очень легко: надо просто сесть и ни о чем не думать.
Я так и попробовал. Передвинул пояс с инструментами так, чтобы мне в задницу ничего не впивалось, дождался, пока на полу появится свободное местечко, и сел. Из высоких окон пробивался солнечный свет, в его серовато-золотистых острых лучах плясали пылинки. Я стал всматриваться в один из таких лучей, потом закрыл глаза. Мысленно нарисовал сетку из четырех квадратов, пустых и белых, с толстыми черными рамками и резкими углами. Мысленным взором стер один квадрат. Потом второй. Потом третий. Остался всего один, я стер и его.
Теперь перед глазами не было ничего. Я не думал ни о чем, буквально. Потом задумался над фактом, что я сейчас ни о чем не думаю, мысленно поздравил себя и сообразил, что я опять о чем-то думаю. Снова нарисовал себе четыре квадрата и начал все сначала.
Не знаю, долго ли я так сидел, но временами начинало казаться, что весь мир улетает куда-то далеко и при этом становится даже более реальным, чем прежде. Я находился строго в нынешнем текущем мгновении, не пытался предугадать, что последует дальше, не пытался вспоминать то, что уже произошло, просто жил здесь и сейчас. И каждое такое мгновение длилось всего долю секунды, однако каждый из этих фрагментарных моментов был… это было нечто.
Я открыл глаза. Дыхание установилось в ритме звучащих гонгов, медленное, размеренное. В задницу что-то врезалось — наверно, один из моих инструментов с пояса. У девчонки впереди меня на лопатке темнело комплексное уравнение, обожженная солнцем кожа припухла, складываясь в отчетливые математические символы и цифры. От кого-то пахло травкой. Кто-то тихо всхлипывал. Снаружи, за стенами храма, кто-то кого-то окликал. Кто-то смеялся. Время струилось вокруг меня медленно и липко, как патока. Ничто не казалось важным, и все казалось удивительным. Вот именно этого я, сам того не зная, искал всю свою жизнь. Я улыбнулся.
— Привет, M1k3y, — прошипел мне в ухо чей-то голос. Очень тихий, он был совсем рядом, губы касались моего уха, дыхание щекотало шею. И голос тоже щекотал меня, щекотал мою память. Я его узнал, хотя и не слышал очень давно.
Медленно, будто жираф высотой с дерево, я повернул голову и огляделся.
— Привет, Маша, — отозвался я. — Вот уж не ожидал увидеть тебя здесь.
Она положила ладонь мне на руку, и мне вспомнилось, как в последнюю нашу встречу она ловким приемом из каких-то боевых искусств выкрутила мне запястье. Но вряд ли сейчас ей удастся заломить руку мне за спину и на цыпочках вывести из храма. Если я закричу и позову на помощь, тысячи фестивальщиков… нет, конечно, на куски ее не разорвут, но хоть что-то сделают. Похищать людей на плайе запрещено правилами. Об этом сказано в Десяти заповедях, я почти уверен.