Выбрать главу

Глеб Голубев

Родная страна

История эта начиналась почти так же, как рассказывал Пушкин в своей повести «Капитанская дочка»…

Ехал по оренбургским степям юноша, и дорожные размышления его были не очень приятны. Звали его Филипп Ефремов. Как и Гринев в повести Пушкина, носил он чин сержанта. Было ему от роду двадцать четыре года, но считал он себя уже старым солдатом, потому что начал военную службу еще мальчишкой: тринадцати лет, «кипя ревностью и усердием», поступил Филипп Ефремов в Нижегородский пехотный полк…

Стоял июнь 1774 года, и сержант Ефремов с командой из двадцати солдат и казаков при одной пушке ехал к месту своей новой службы, на заставу Донгуз, затерявшуюся в степях где-то возле Илецка.

Молодой сержант был преисполнен важности от задания, которое ему поручили. Шутка сказать — ведь он идет войной на супостата и мятежника, беглого яицкого казака Емельку Пугачева, провозгласившего себя мужицким царем и выступившего против государыни императрицы и всех российских дворян!

Филипп Ефремов, ехавший на каурой лошаденке во главе своего маленького отряда, тревожно оглядывал степь. За любым бугром могли таиться лихие злоумышленники. По слухам, они даже генералов бьют. Справится ли с ними простой сержант?

Трещали кузнечики в начавшей уже сохнуть на корню траве. В синем небе висели коршуны, лениво перебирая крыльями, высматривали себе добычу. И больше ни одной живой души кругом на сотни, наверное, верст.

Путь был спокоен и беспрепятствен, и когда вдали показались деревянная вышка и глиняные мазанки Донгузской заставы, Филипп Ефремов испытал даже легкую обиду и разочарование. Где же они, супостаты? Где гром сражений и слава подвигов?

Нет, никакими славными подвигами и не пахло в этом глухом углу. Свободные от караула солдаты загорали, валяясь на траве. И когда жара становилась невыносимой, перебирались в холодок и спали в тени камышовых навесов.

Чтобы держать дисциплину, Ефремов вел себя строго. Заставлял кантониста исправно трубить зорю, часто проверял посты — не спят ли в карауле, — придирался к каждой нечищеной пуговице и плохо заплетенной косичке солдатского парика. По вечерам он украдкой подходил к костру, где солдаты готовили нехитрое варево, прислушивался, не ведут ли они недозволенных разговоров.

Это было нелишне. Нет-нет да и вздохнет кто-нибудь из молодых:

— Эх, родная сторонка! Когда-то снова тебя увидим…

Ему ответит из темноты чей-нибудь насмешливый голос:

— А здесь тебе что? Чужбина? Тоже русская земля. Русские люди живут, казаки яицкие.

И пойдут разговоры:

— Чудно, право. На своих же войной идем.

— Свои-то они, может, и свои, да воры, мятежники беглые. Они против царицы идут.

«Молодец, Степан Родионов, правильно отбрил», — думает незаметно подошедший сержант, узнавая солдат по голосам.

— Беглые, да умные, а ты дурак, — отвечает хрипловатый басок. — Не от хорошей жизни в бега ударились. Ты откуда сам?

— Из Москвы. Графа Шувалова дворовый человек. Конюхом был.

— А ума не набрался. Мало, видно, тебя пороли.

Кто-то примирительно вступается:

— Ладно вам, хватит, братцы. А что, правду гуторят, будто Пугач этот…

Названо запретное имя. Тут уж надо вмешаться.

И Ефремов, кашлянув для солидности, выходит из темноты и командует:

— Гаси костер, спать пора! Чем языки трепать, амуницию бы почистили.

Он ждет, пока солдаты закидают костер землей. Потом идет проверить посты, слыша за спиной тот же насмешливый голос:

— Молод еще, горяч. Вот хлебнет горя горького, пообтешется, может, человеком станет…

Кто это сказал, не разглядишь в темноте.

Спокойнее было Ефремову, когда у вечернего костра не беседовали, а заводили песни. Пели негромко, душевно, задумчиво. Стройно и ладно выводили мужские голоса старые песни. И звучала в них все та же тоска по родной стороне, по далекому дому, по вольной волюшке. Пели и в тот вечер, который запомнился Филиппу Ефремову на всю жизнь. Угомонились поздно, когда луна уже спряталась за холмы и потянуло из степи зябким предутренним холодком.

Застава уснула, и стало тихо до звона в ушах. Но не успел Ефремов заснуть, как степную тишину разорвали выстрелы и громкие крики. Сержант выскочил из землянки, скликая солдат. Отстреливаясь, быстро заняли круговую оборону. Начало светать, и стало ясно, что бой будет трудным. Пугачевцев было много, человек пятьсот конных и пеших. А у Ефремова всего двадцать солдат да одна старенькая пушчонка. Ее едва успевали заряжать. Медный ствол раскалился, по лицам пушкарей лился пот. Пушку то и дело приходилось поворачивать, чтобы отбивать атаки с разных сторон. Пушка отпугивала нападающих. Они старались держаться на расстоянии. Налетят с гиканьем и свистом и снова бросятся врассыпную.

Несколько часов продолжался неравный бой. И когда вышел весь порох и замолчала пушка, а в ружьях осталось по одному последнему заряду, нападающие бросились в решительную атаку. Бородатые разъяренные казаки ворвались в лагерь. Ефремов сделал последний выстрел и, отступая за угол землянки, отбивался штыком от двоих наседавших на него пугачевцев. Один из них размахнулся саблей. Лезвие, жалобно звякнув, скользнуло по дулу ружья.

Ефремов почувствовал резкую боль в руке и выронил оружие. Большой палец левой руки у него был отрублен. В тот же миг второй нападавший ударом кинжала нанес Ефремову глубокую рану над правым ухом, а выскочивший из-за угла скуластый всадник с копьем ткнул сержанта острием прямо в лоб. Хлынувшая кровь залила Ефремову глаза. Он упал в бурьян и потерял сознание.

В ПЛЕНУ 

Очнулся он часа через два на телеге, которая, скрипя и подпрыгивая на ухабах, катилась по степи в облаке пыли. Кругом ехали на конях и в повозках вооруженные чем попало казаки. Молодые голоса где-то впереди колонны затянули песню. Ее дружно подхватили. И песня эта была та же самая, что пели вчера вечером солдаты Ефремова у своего костра…

Сержант с трудом поднял перевязанную голову и огляделся. Мало осталось в живых от его гарнизона. Трое шагали за телегой, еще двое раненых лежали на соседней повозке. Ехали по степи до вечера, пока не потух за холмами багровый закат. Разбили лагерь на глинистом берегу пересохшей степной речушки. Распрягли лошадей и пустили пастись, запалили большие костры из сухого бурьяна, стали кашеварить. Филиппа Ефремова и еще двоих солдат связали уздечками, чтобы не сбежали, и положили под одну из телег.

Ныла раненая голова, но еще сильнее болело сердце у молодого сержанта. Ему было стыдно: попал в плен к мятежникам, как перепелка в силок. От этих горьких мыслей Ефремов скрипнул зубами и заворочался. И вдруг почувствовал: ослаб ремень, которым стянули ему за спиной руки.

Филипп Ефремов оглянулся по сторонам. У костров громко спорили, хохотали. Никаких караулов небыло заметно. Видно, не выставили их мятежники, военных предосторожностей не знающие…

Он повернул голову в другую сторону. Рядом молча лежал, закинув русую голову и глядя в небо, молодой солдат, бывший графский конюх, Родионов Степан.

— Присягу помнишь? — тихо спросил у него сержант.

Тот вздрогнул от неожиданности, повернулся к нему, неуверенно ответил:

— Помню…

— Слушай команду, — торопливо зашептал Ефремов. — Бежать надо. Я тебя развяжу, только заслони меня, слышишь?

Солдат послушно повернулся к нему спиной, подставляя связанные руки и приподнявшись на локте, чтобы заслонить сержанта. Ефремов, напрягая мышцы, начал растягивать ремни. Они больно врезались в руки, но не поддавались. Тогда он подполз к колесу телеги и стал тереть ремень о железный обод. Боль в раненой руке стала нестерпимой. Он чуть снова не потерял сознания. Но вот ремень, наконец, лопнул.

Ефремов был свободен. Теперь он лихорадочно начал распутывать руки Родионова, пачкая его кровью, которая снова хлынула из обрубка пальца. Но сержант боли уже не замечал.