— Третий раз я прохожу по этой тропе, о незнакомец! — сказал он, потирая впалую грудь. — Я хожу всю жизнь, славя аллаха. Четыре раза я уже был в Мекке, у Предела стремлений, и иду туда снова.
— А родина твоя где? — спросил Егор.
— У меня нет родины, — старик пожал костлявыми, острыми плечами. — Я хожу всю жизнь. Я был имамом и пел азан на минаретах. Владел я рабами, а случалось, и сам таскал на голове корзины. По дорогам скитался я с бродягами и продавал товары на рынках. И в разных странах называли меня разными именами. Тридцать шесть имен у меня!
Старик засмеялся, открывая беззубый рот.
— Но все-таки где-то ты родился, ата? — воскликнул Ефремов. — Неужели тебя не тянет на родину?
— Не помню. Зачем мне родина? Бросали меня в тюрьмы, обвиняли в ереси. Я бывал во дворцах у раджей и там, далеко на севере…
— В России?! — вырвалось у Ефремова, и тут же он поймал на себе внимательный, ощупывающий взгляд Кривого Якуба. Но Ефремов не растерялся.
— Как же тебя понесло к неверным? — спросил он осуждающе.
Старик махнул рукой.
— Все мы неправедны перед лицом пророка, — сказал он. — Обычаи разные, но всюду люди, те же люди живут. И мучаются, и голодают, и бродят по свету…
Он грелся у костра до утра, рассказывая о своих скитаниях. Закутавшись в шубу, давно уснул Кривой Якуб. Захрапели усталые караванщики. Псы задремали, вытянув к огню острые морды и подрагивая ушами. Только три беглеца все расспрашивали старика о дорогах, по которым он шел, о стране Тибет, что лежала на их пути, об Индии. А утром человек без родины взял свой посох, поклонился и пошел дальше. Друзья провожали его взглядом, пока не скрылся он вдали, исчез среди гор, словно сухой лист, унесенный ветром.
После этой встречи Филипп Ефремов еще сильнее затосковал по родной стороне. Страшна была судьба этого старика, бредущего по бесконечным дорогам. И товарищи Филиппа, видно, думали о том же, потому что Егор как-то вдруг сказал:
— Скорее бы до вершин дойти, что ли. А то снегу словно век не видел…
Дорога становилась все круче, белые вершины все ближе. И вот верблюды уже шагают по снегу, смешно выкидывая длинные голенастые ноги. Степан Родионов нагнулся с седла, слепил снежок, хотел его метнуть, как мальчишка, в Егора — Ефремов показал ему взглядом на широкую спину Якуба, ехавшего впереди, и Степан вовремя спохватился.
Давно не видели они снега, но Егор не радовался. Он как-то поник, сгорбился, с трудом держался в седле.
— Что с тобой? — тревожно спросил Ефремов.
— Грудь заложило, — ответил старый кузнец. — Дышать мне трудно.
Высоко поднялись они в горы. У всех перехватывало дыхание, темнело в глазах. И костер вечерами горел бледным, слабым пламенем. Он тоже задыхался в разреженном воздухе.
А тропа вела их все выше. Проваливались в сугробы. Тянули на веревках обессиленных лошадей и верблюдов. Местами приходилось вырубать ступени во льду и карабкаться, как по лестнице. Если поскользнешься — полетишь в пропасть.
Егору с каждым днем становилось все хуже, сдавало старое сердце. И как-то морозным, туманным утром он уже не смог встать на ноги.
— Ну вот, сержант, и конец мой пришел, — тихо сказал он склонившемуся над ним Филиппу. — Не видать мне больше родной сторонушки. А вы идите. Бросьте меня и идите.
Он привстал и прислушался:
— Что это? Будто гармошка?
— Да нет, то Якуб на дудке играет.
— А похоже на нашу, русскую, — вздохнув, сказал Егор, снова ложась на кошму.
Больше он уже не вставал. Еле уговорил Ефремов Кривого Якуба задержать караван хотя бы на день.
В полдень Егор умер. Решили похоронить его по-православному, по-русски, хотя не было кругом ни бревна для креста, ни доски для гроба. Завернули тело в чистую холстину и понесли вдвоем со Степаном в сторону от дороги, за скалу, подальше от глаз чужих людей, от подозрительного Якуба. Там вырубили топорами яму в мерзлых камнях, положили покойника в эту могилу.
По щекам Степана Родионова текли слезы, замерзая на ветру. Сержант снял шапку, срывающимся голосом запел не забытые с детских лет слова молитвы:
Дальше петь не смог: задохнулся, перехватило дыхание. Завалили могилу камнями и долго стояли молча.
А утром пошли дальше. Снова рубили ступени, лезли на отвесные скалы. С обмороженных щек клочьями слезала кожа, руки, изрезанные о лед, покрылись язвами. И когда Кривой Якуб однажды сказал: «Каракорум, последний перевал», — Филипп Ефремов даже не обрадовался и не очень поверил ему.
Каракорум вроде и не похож был на перевал — просто узкая долина в горах, черные камни торчат из-под снега, стоит маленькая глиняная молельня со сквозными окошками. В них посвистывает ветер. Никаких обрывов крутых не видно.
Но это действительно был Каракорум, высочайший перевал на пути в Индию. И русские беглецы оказались первыми из европейцев, поднявшимися на его почти шестикилометровую высоту.
Дальше начался заметный спуск, и путники повеселели. Хотя радоваться было еще и рано и опасно. Тропа лепилась к склону горы над темными пропастями, где шумела внизу вода. Местами приходилось перебираться через расщелины по шатким висячим мостам из древесных сучьев.
И тут случилось несчастье. Ефремов вдруг услышал стук покатившихся камней за спиной, храп лошади, испуганный вскрик. Оглянулся — лошадь Степана Родионова оступилась, оборвалась со скалы, полетела в пропасть. Только глухой стон разнесло по горам эхо, и все стихло.
Филипп Ефремов остался один. И так тяжело ему было, что, когда караван пришел в Лех, решил он здесь отстать от него, чтобы отдохнуть и набраться сил для дальнейших странствий.
Без малого месяц прожил Ефремов в Лехе. Отогревался на солнце, залечивал язвы у знахарей, бродил по окрестным горам, откуда весь городишко открывался, как в чашке. Был он невелик, в половину менее Бухары. Дома такие же глиняные, с плоскими крышами. Но народ здесь жил другой — тибетцы, и обычаи у них были иные. Бороды не носят, выдергивают волоски железными щипцами. Среди жителей много монахов, которых здесь называют ламами. Они носят желтые халаты и шапки, а молятся как-то странно: сидят и вертят большие колеса, непрерывно выкрикивая:
— Ом-мани-пад-мэ-хум!
На колесе много раз написана та же молитва. Такие же колеса с молитвами, только большие, видел Ефремов в нескольких местах на берегу реки, протекавшей возле города. Вода вращала колесо на манер мельничного, и молитвы от этого должны были, по уверениям лам, вознестись на небо. Колесо вертелось постоянно, а значит, и молитвы возносились без перерыва.
Целыми днями толкался он на базарах, где словно раскрывалась перед ним вся страна. Здесь Ефремов видел странных животных, которые заменяют тибетцам лошадей. Похожи они на буйволов, только мохнатые все, обросли густой шерстью. Называют их яками. Ловко карабкаются они по таким горам, где ни одна лошадь не пройдет, и морозов не боятся.
Много интересного узнал российский сержант и о других зверях, которые водятся в Тибете, о суровой природе горных долин. Все старался получше запомнить: ведь в России мало что знали еще о Тибете, никто здесь из русских до Ефремова не бывал.
А чтобы не забыть, записывал:
«Пространная Тибетская земля, коей окружность мне неизвестна, отчасти гориста, а отчасти состоит из пространных равнин и песчаных мест. В некоторых долинах между гор растет изрядный хлеб, а в других местах кочуют народы. Тибетские горы содержат в себе много руды. В областях Цанге, Киянге, Конбо, Донко и Канге находятся золотые рудники; в Цанге серебряные, а в Киянге ртутные, железные, медные, серные и селитровые, и белой меди».
Записывал подробно о местных обычаях: одеваются тибетцы в «толстое, своего рукоделия, сукно», питаются «пшеничным толокном с чайною водою» и «каждый имеет особое судно, с которого ест и пьет».