Выбрать главу

— Нет! — теперь уже хором ответили слушатели.

— Напомню вам и о том, — помолчав, снова заговорил Петер Ламбёрц, — что немецкий народ под влиянием Октябрьской революции в России тоже пошел на революционный взрыв и девятого ноября тысяча девятьсот девятнадцатого года сверг императора Вильгельма, провозгласил свою родину республикой во главе с новым правительством — Советом народных уполномоченных. И если бы не предательство социал-демократов, у нас тоже была бы власть народа и немцам не пришлось воевать со своими братьями по классу — русскими...

— А в Италии, — заполнил я наступившую паузу, — повешен дуче Муссолини. Повесили его сами итальянцы, на себе испытавшие фашистскую тиранию. Вам тоже надо подумать о дальнейшей судьбе родины. Ведь именно ваш народ дал миру Маркса и Энгельса, Тельмана и Либкнехта, [173] Розу Люксембург и Клару Цеткин. Мне самому довелось видеть и слышать товарища Тельмана. Сколько доброго я узнал от него о Германии! То, что он говорил о своей родине, было преисполнено глубокой любви к своему краю! Но и Тельман погиб в фашистском лагере смерти... Так за что же вы воевали? За то, чтобы кучка оголтелых человеконенавистников могла безнаказанно уничтожать лучших сынов и дочерей Германии, так? И во имя чего те, что в котле, продолжают бессмысленное сопротивление?

И тут из толпы пленных вышел пожилой солдат. О чем-то горячо заговорил, указывая рукой на согласно кивающих головами его товарищей. Ламберц тут же перевел слова солдата.

— Господин полковник, — говорил пленный, — просим вас составить обращение к тем, кто еще не понял бессмысленность сопротивления. Пусть сдаются. Мы все подпишем это обращение!

Так в ряды антифашистов вливались все новые и новые немцы.

* * *

— Ну как, Андрей Спиридонович, давно своих раненых навещали? — спросил я начальника политотдела 346-й дивизии, входя в его блиндаж.

— Как вам сказать, товарищ гвардии полковник, — отозвался Пантюхов. — Бываю там не так чтобы часто, но и нередко. К тому же и начальник медсанбата регулярно докладывает мне о положении дел. Так что я в курсе...

— Доклады — хорошо, Андрей Сниридонович, но свой глаз надежнее, — заметил я. — Поедемте-ка посмотрим работу ваших лекарей.

Вместе мы обошли все палатки дивизионного медсанбата и наконец оказались в женской палате. Здесь девушки лежали на соломенных подстилках, аккуратно накрытых плащ-палатками и чистыми простынями.

Наше внимание сразу же привлекла к себе миловидная девушка. Чувствовалось, что она с трудом сдерживает слезы. Мы подошли к ней.

— Что с вами? — спросил я ее, присаживаясь на стул. — Ранены?

— Нет, — качнула головой девушка. — Воспаление какое-то у меня. Оперировать, говорят, надо. А я боюсь... — [174] Она подняла на меня встревоженные, враз наполнившиеся слезами глаза. И прошептала с какой-то детской доверительностью: — А вдруг потом детей не будет?.. — И, уронив голову на подушку, горько разрыдалась.

— Давно она поступила к вам? — спросил Пантюхов сопровождавшего нас начсандива, когда мы вышли из палаты.

— Недавно, товарищ полковник, — отозвался тот. — Мы ее, конечно, уже прооперировали бы, да нужна консультация специалиста. А его у нас нет. Послали запрос в штаб армии. Думаем, скоро пришлют. — Повернувшись ко мне, начсандив заметил: — Будем действовать с предельной осторожностью. Уверен, поставим девушку на ноги. Все мы желаем нашей Ане только счастья и благополучия. Она заслужила это.

— Да и ее желание очень хорошее, — задумчиво заметил Пантюхов. — Вон ведь о будущих своих детях думает. Если хотите, о нашем послевоенном будущем. Да и не одна она, наверное.

— Да, женщины... — покачал головой начсандив. — Сколько же их сейчас наше мужское горе мыкают! Проклятая война!.. Судите сами: только в нашем батальоне тридцать процентов женщин. И все добровольно пошли на фронт... Кстати, и в других подразделениях их тоже немало.

Да, немало. Это я знал хорошо. Врачи, медсестры, связисты, полевые пекари, прачки, регулировщицы... Но ведь многие женщины еще стояли и у зенитных орудий, у пулеметных установок, летали на боевых самолетах, были снайперами, даже механиками-водителями танков. Низкий поклон вам, боевые подруги, фронтовые побратимы!

— А сколько женщин вы, товарищ начсандив, представили к правительственным наградам? — поинтересовался я.

— Не помню, — честно признался он. — Не могу доложить...

— Вот видите, даже не помните...

Потребовалось некоторое усилие, чтобы сдержать резкую фразу, готовую слететь с языка. Это же надо! Даже не помнит. Да какой же он майор после этого!..

Но вслух ничего не сказал, сдержался. Мы снова вернулись в женскую палату и подошли к Ане. Трепетная вера уже светилась в ее взгляде. И эта вера была обращена [175] именно ко мне. Словно бы я обладал той силой, властью, которая может разрешить все ее вопросы, исцелить все ее боли.

— Не тревожься, Аня, — только и сказал я. — Все у тебя будет хорошо. Вот вылечат тебя, домой вернешься. А там, глядишь, и замуж выйдешь, детишки пойдут.

Не знаю, сказал ли я ей правду. Ее я и сам не знал. Но важно было обнадежить девушку, поддержать, успокоить...

И тут я заметил другие глаза, внимательно следившие за мной. Голубые хорошо знакомые мне глаза. И сразу память воскресила один из первых дней войны, когда мы под Смоленском встретились со студенческим отрядом, строившим оборонительные сооружения...

— Нина? — неуверенно спросил я. — Неужели это вы? Помните?

— Да, Иван Семенович, я та самая Нина. Хотите спросить, как я здесь оказалась? Так же, как и другие девушки. Пошла добровольно в армию. Была ранена. Лежала в госпитале. Потом снова фронт. Попала к вам, в пятьдесят первую. И вот снова незадача — ожоги получила...

Она долго еще рассказывала о себе. Я не перебивал, слушал с вниманием.

— Когда я прибыла в свою дивизию, начался бой. Я оказалась в поселке, у церкви. Боец там лежал, раненный. Я его перевязала. Церковь была деревянная, горела сильно. Вокруг так и сыпались головешки. Вижу, немецкие танки подходят. Только, к счастью, к огню не подошли, побоялись. Тем и спаслась. А потом гляжу, рядом ямина какая-то вырыта. Осторожно опустила раненого в нее и сама туда же спрыгнула. А церковь горит, головешки в яму падают, еле успеваю их гасить. Все думаю, как бы церковь на нас не завалилась. Тогда конец...

А раненый стонет, дышит тяжело. Видимо, много крови потерял солдат, уже не жилец. И в самом деле, вскоре скончался он на моих руках. Думаю, настала и моя очередь пропадать. Не убьют, так сгорю. Церковь-то вот-вот обрушится. А свои далеко, отступили...

Всю ночь с головешками провоевала. Но ничего, пронесло. А утром слышу, с нашей стороны огонь усилился. Потом атака началась. Фашисты не выдержали, драпанули из поселка. Вылезла я из ямы в обгорелых лохмотьях, [176] вся в глине, в ожогах. Ну а дальше... Дальше, как видите, на излечение отправили. Сюда...

Мы с Андреем Спиридоновичем вышли из палаты и, прежде чем сесть в машину, долго простояли молча.

— Да, Иван Семенович, — наконец задумчиво произнес мой спутник. — Не зря мы приехали сюда. Многое открылось мне...

— Побыли бы подольше, услышали бы больше, — заметил я. — Женщин, Андрей Спиридонович, нельзя забывать. Их ли это дело — солдатскую шинель носить, шагать по дорогам с автоматом или с винтовкой в руках, жить в окопах, траншеях, землянках? Под обстрелом, бомбежкой находиться? В долгу мы перед ними! Не знаю, поставят ли потом памятник женщине-воину. Но я бы поставил. Великий подвиг совершают они сейчас.

И Пантюхов понял меня.

* * *

Но не только об Ане и Нине думал я, бросая слова упрека начподиву 346-й стрелковой. Вспоминался мне и тяжелый августовский рассвет, когда на наш штаб неожиданно напали фашистские танки. Мы потеряли тогда почти весь корпусной узел связи, где тоже работало немало славных девушек. Судьба их долго оставалась неизвестной, вплоть до того момента, когда на мое имя неожиданно пришло письмо. Вот его полный текст: