Выбрать главу

— Когда мама была маленькой, — говорю я убеждённо, — она была всегда послушная, не упрямая…

— Не всегда, — вздыхает Клавдичка. — Это-то, впрочем, не очень и нужно — всегда слушаться! А насчёт упрямства — ой-ой-ой, как ещё она упрямилась…

Я поражена до глубины души, но что-то в выражении лица Клавдички говорит, что это, наверно, так и было.

— А почему она упрямилась?

— Ну, потому же, почему и ты. Виновата, а сознаться не хочет, вот и упрямится.

Клавдичка замечает впечатление, произведённое ею на меня, и говорит:

— Дело, голубчик мой, в том, что человек тем и чудесен, что, увидев свой недостаток, он борется с ним, преодолевает его, и только тогда из него выходит человек!

Она говорит это таким уверенным, взволнованным и звучным голосом, лицо её освещено, глаза блестят. Я взглядываю на неё и такою запоминаю на всю жизнь.

Всё произошло так, как говорила Клавдичка: выстиранное и выглаженное, полотенце приобрело такой нарядный, новый вид, что когда я дарила его маме, то боялась: никто не поверит, что это я сама вышивала.

Но мама, и отец, и Дуняша, и Митюшка поверили и очень восхищались.

А скоро я опять поссорилась с мамой…

Я стояла напротив неё, опустив голову, и несмотря на то, что мне следовало попросить прощения, я и не думала этого делать.

— Откуда ты такая упрямая? — спросила меня мама.

— От тебя, — вдруг ответила я.

— Повтори, что ты сказала.

— Да, я от тебя упрямая, — сказала я.

— Но я никогда не была упрямой.

— Нет, была, — повторила я с упорным желанием сказать неприятное маме.

Мама молча, вопросительно посмотрела на Клавдичку.

— Почему же ты знаешь, что я была упрямой?

— Клавдичка мне сказала, что ты была упрямая… и злая.

И в этот момент всё исчезло: упрямство, злость… Осталось на миг ощущение торжества победы. Потом и оно померкло. Что я сделала! Я не только передала то, что сказала Клавдичка, а ещё и прибавила своё слово «злая», которого она совсем не говорила.

Я взглянула на Клавдичку: она укоризненно смотрела на меня, всё лицо её стало красным от возмущения.

— Вот как? — пожала плечами мама, перенося всю досаду на Клавдичку — это было видно по гневному выражению её глаз. — Едва ли правильно на таких «примерах» воспитывать ребёнка.

Клавдичка вынула из своего деревянного портсигара папироску и закурила. Она молчала, принимая на себя всю досаду и недовольство моей матери.

— Ну, что ж, — сказала мне мама, — можешь упрямиться, раз у тебя такой плохой пример в жизни, как собственная мать.

И я поняла, что весь укор этих слов поправлен опять-таки мимо меня, на Клавдичку. Это уже не меня ругали. Но как мама не заметила главного: того, что я сделала сейчас проступок, в сто раз худший, чем тот, незначительный, из-за которого загорелась наша с ней ссора!

Нерешительно подойдя к маме, я сейчас же призналась, что я была виновата, и внешне ссора закончилась. Но дело-то было глубже: ощущение непоправимой вины перед Клавдичкой, говорившей со мной, как с подружкой, перед Клавдичкой, которую я «выдала», было нестерпимо.

Я сделала одни шаг к Клавдичке, другой. Она повернула голову и посмотрела на меня не строго, но с таким сожалением, как будто говорила: так, значит, тебе нельзя довериться, значит, я ошиблась в тебе!

Я повернулась и выбежала из комнаты.

Любимейшим моим местом после нашего дома была комната Кондратьевых. В порыве глубокого и горького раскаяния и унизительного сознания сделанного мною гадкого поступка я кинулась к Дуняше. Это было единственное пристанище. Дуняша любила меня, а дома любить меня уже не могли.

Я прошла по длинному тёмному коридору фабричного общежития, освещенному через полуоткрытые двери комнат, замечая на ходу то ситцевую — цветами — занавеску, то качающуюся зыбку, подвешенную у низкого потолка. В одной из комнат девочка мыла некрашеный пол.

Девочка — её звали Нюша — выпрямилась, держа в руке мокрую тряпку, и отвела рукой белокуренькие спутанные волосы.

— К Дуняше идёшь? — спросила она. — А ведь Дуняша-то хворает.

— А Катюшка где?

— Катюшку в люди унесли. — И Нюша снова нагнулась над полом.

Дверь в комнату, где жили теперь Кондратьевы вместе с другой семьёй рабочего, была закрыта и не сразу поддалась. Она открылась только после крепкого толчка. В комнате никого не было, какая-то непривычная тишина стояла в ней. На большой кровати, покрытой сшитым из лоскутков одеялом, лежал ворох старья, и под ним кто-то тяжело дышал.

Я подошла и отвела край ватной куртки; лицо Дуняши, красное, с блестящими глазами, появилось передо мной. Я взяла маленькую её руку — она была горячая и вяло лежала в моей руке.