Выбрать главу

— Попить бы, — сказала Дуняша.

Я налила волы из самовара, но она не могла подняться, и, давая ей пить, я намочила подушку.

— Хорошо, — шепнула она, укладываясь щекой на мокрую, холодную ткань, и затихла.

Всё это время, может быть, полчаса или четверть часа, когда я сидела около Дуняши, из самоварного крана падали капли воды на чёрный поднос, в окна тускло проникал уже сумеречный свет позднего зимнего дня, и мне было так тяжело и тоскливо, как никогда не бывало раньше. Дуняша, которая непременно «пожалела» бы меня, лежала, закрыв глаза, и даже не слышала, когда я окликала её.

Может быть, она умирает, а я не знаю, что сделать! Мне и в голову не приходило побежать за мамой, как это я сделала бы раньше.

Внезапно дверь отворилась, и вошёл… Кондратьев. Это было в то время, когда его уволили с фабрики; как говорила Ксения, он «искал работу» и редко бывал дома. Кондратьев тихонько притворил за собой дверь, снял шапку, пальто, повесил на гвоздь и, стараясь тихо ступать по скрипевшим половицах подошёл к постели. Наклонившись над Дуняшей, он положил ей на лоб руку, укрыл её поплотнее и сел около меня на табурет.

— Жалеешь Дуняшу? — сказал он, кладя большую свою руку мне на плечо. — Сильно горит она. Уж ты не зря ли пришла, не дай бог, болезнь перекинется! Иди-ка ты домой.

— Не пойду! — искренно и горячо сказала я; сейчас не было мне лучше и милее места, как эта комната и добрый ко мне Кондратьев.

Но он меня понял по-другому. Он сказал ласково:

— Ну, ладно, сиди. Дружба, так уж дружба. Не бросаешь подружку, так и надо. Ты не горюй: поправится Дуняша, опять будете играть… Мы с тобой сейчас вместе пойдём: может, Аграфена Васильевна лекарства даст.

— Я домой не хочу идти.

— Что так?

Доброе лицо Кондратьева располагало к хорошему разговору.

— Дома на меня все сердятся.

— За что? Что ты там напроказила?

Глубокое ощущение своей вины, отодвинутое на время беспокойством о больной Дуняше и смягчённое ласковым отношением Кондратьева, возникает с новой силой. Чуть слышно я говорю:

— Я… не напроказила, — и опускаю голову.

— Ну так это добро! — говорит весело Кондратьев. — Лишь бы сама не делала плохого. Другой раз, милый ты мой человек, бывает так, что и маманя напрасно поругает. У неё забот тоже немало, что-нибудь расстроит её, а на тебе отольётся. Ты этого к сердцу не бери, не помни обиды. У взрослых жизнь не простая, — поиграл с подружкой, поссорился, обиделся, помирился…

— Я плохое сделала, дядя Стёпа, — говорю я, едва решаясь поднять голову.

Теперь Кондратьев пристально смотрит на меня со своим настойчивым вопросительным выражением. И вдруг я рассказываю ему всё, что со мной случилось.

Рассказываю, и слёзы капают мне на грудь и на колени.

— Так вот какие дела… — медленно говорит он. — Это ты и верно сделала худо. Правду сказать тебе, очень плохой это поступок. Поссоритесь, подерётесь — это малое дело: помирился и не помнишь. А эта штука цепкая, она на совесть ложится. — Глаза Кондратьева снова ласково смотрят в мои глаза. — Больше не будешь так делать?

— Не буду… никогда… — плачу я навзрыд, чувствуя его руку на моём плече, и мне становится всё легче и легче.

В дверь заглядывает мама; она окидывает беспокойным взглядом всю комнату.

— Ты здесь? Так я и знала. А что это с Дуняшей?

— Горит с ночи, — отвечает, здороваясь. Кондратьев. — Подружка-то без меня забежала, я посылал домой, не пошла.

— Иди, иди домой, — говорит мама. — Я всё сделаю, что нужно. Дайте я посмотрю.

Мама и Кондратьев склоняются над Дуняшей. Постояв немного, я потихоньку выхожу из комнаты.

Дома я подошла к Клавдичке и хотела сказать ей, что больше так не буду, как только что сказала Кондратьеву. Но язык мой не повиновался мне, я упорно смотрела на клавдичкин пояс и маленькую руку, лежащую на её коленях.

Она спокойно спросила:

— Понимаешь, как может плохо выйти из-за одного слова?

— Понимаю, — сказала я, поднимая голову. — Ты на меня не сердишься?

Так как-то случилось, что я назвала её на «ты», как отца и маму.

Хорошо или плохо?

В то время моего детства я не знала, как живет наша семья, хорошо или плохо. Данила-дворник говорил, что «хозяева», как наш «Микитин», живут «и не сравнить, насколько лучше», чем мы, а очень много людей — хуже; но я не знала, почему люди живут лучше или хуже. Мне казалось, что никого нет лучше моего отца, моей матери и ни у кого в доме нет таких хороших вещей, как папина скрипка, мамина швейная машинка, её тёплый большой платок и голубые чайные чашечки. Эти чашечки она ставила на стол, только когда приходили гости; это называлось «праздник».