Выбрать главу

— Восемьдесят три! Ты, мать, не плачь. Одни погибнут — другие вырастут. Но свободы у нас не отнимет никто. — Он подал палку своему мюриду и, сняв с себя оружие, вышел на веранду. — У меня нет права бить свою мать. Ее кару должен нести я. Бей восемьдесят три раза.

Рука мюрида дрожала. Он не мог как следует ударить по телу, на котором двенадцать ран сочились кровью.

Разъяренный Шамиль поднялся и, крикнув мюриду «ложись», два раза ударил его палкой. На спине мюрида сразу же вспухли красные полосы.

— Вот так надо бить, — сказал Шамиль и снова лег, подставив спину под удары.

— И это я слышал, — сказал второй старец. — Но я и другую легенду знаю. Когда я еще был мальчишкой, дед рассказывал мне ее. На чужбине у Шамиля умерла его любимая дочь, и он ушел из дому ночью, чтобы никто его не видел. Но жена потихоньку пошла за ним следом. Он дошел до гор, поднялся на большой камень и запел песню. Это была песня об орле, у которого отрезали крылья и он больше не мог летать. И не струны пандура сопровождали его пение, а слезы. Они текли по его глубоким морщинам и утопали в белой, как сугроб, бороде. И, спрятавшись за другим камнем, беззвучно плакала жена. Вдруг она увидела, как уменьшается камень, на котором стоял Шамиль. Это от его горячих слез камень расплавился, как металл на огне. — Старик замолчал, и гости молчали, подавленные величием людей, которые жили когда-то, смеялись и плакали, любили и давали жизнь детям, воевали и пили бузу. А теперь от них остались только легенды.

— Ну вот, теперь мы видим, что Шамиль не совсем отрекся от песни, — нарушил молчание Садык и кивнул девушке: «Пой!»

Снова звенел бубен и лилась песня, и хозяйка обходила гостей с полными блюдами, и звучали тосты.

Только на рассвете гости спохватились и стали расходиться. А Садык остался там: он так опьянел, что Халимат не могла его увести.

Сидрат и Гусейн возвращались из гостей вместе.

— Прости меня, Сидрат, — говорил Гусейн, — я немного пьян. А когда человек пьян, он открывает то, что у него на сердце. Поэтому я лучше помолчу.

— Самокритика, Гусейн, вещь хорошая, — засмеялась Сидрат, поддерживая его за локоть, — но сегодня особый случай, я не буду тебя осуждать.

И вдруг Гусейн шагнул вперед, загородил ей дорогу. В лице его появилось что-то такое, от чего Сидрат отступила в испуге.

— Да что с тобой сегодня?

— Трудно мне, Сидрат, очень трудно, — проговорил он хрипло. И сник. Глаза его, только что полные решимости, потускнели, рука безвольно опустилась, вялая прядка волос упала на мокрый лоб.

— Председателю сельсовета, который руководит тремя аулами… — сказала Сидрат бодро. — Не думаю, чтобы он не мог справиться со своими слабостями. — И тут же перевела разговор на другую тему: — Как дети?

Но Гусейн не поддержал ее бодрого тона.

— Что дети? — сказал он уныло. — Как может быть детям без матери? — И добавил: — Они-то вырастут, каждый слепит свое гнездо. А я? — почти закричал он, и снова в его глазах Сидрат увидела ту решимость, которая напугала ее. — Я чувствую себя так, будто стою среди моря на цыпочках на клочке земли, а вода все прибывает. Когда у меня была радость или горе, я бежал домой, чтобы поделиться с ними. А теперь и дома пустота, и на улице пустота, везде пустота.

«Сказать ему: родной мой, мне тоже надоела эта одинокая жизнь. Так трудно вечером возвращаться с работы. Другие спешат, чуть не бегут домой, а я нарочно иду медленно… Как мне хочется прислониться к твоему плечу, закрыть глаза, ни о чем не думать, ничего не помнить…» Но вместо этого она сказала поучительно:

— Время, Гусейн, самое лучшее лекарство. Только оно излечивает раны. Положись на него.

И тут же подумала с ужасом: «Что я такое говорю? Он раскрывает передо мной душу, не таясь, отбросив стыд. Каково это мужчине, тем более горцу. А я в ответ произношу мертвые слова, которые говорят всегда в таких случаях. Да еще так назидательно, словно учительница ученику».

— Когда умерла Чакар, — продолжал он глухо, — мне казалось, я буду жить только для детей. И никто мне больше не нужен. Но жизнь, она хитрая штука, она все равно возьмет свое.

Сидрат молчала. Она вспомнила Константина Александровича и Зою. Как она ненавидела его тогда, как осуждала за то, что он забыл Ольгу. А ведь он не забыл. Просто там, в этом пекле, без человеческого участия, без женского тепла нельзя было выжить. Это был инстинкт, инстинкт самосохранения. Как он сказал тогда: «Ты еще ребенок, Соня». И ничего не стал объяснять. И правильно, что не стал. Разве слова помогают что-нибудь понять. Только сейчас она поняла его.

Что-то странное происходило в ней: испуг боролся с радостью. Она боялась отвечать Гусейну: вдруг слова опять будут не те. А те, единственные слова… Почему их не могли произнести ее губы?