Он и на этот раз отговаривал ее от поездки. Мама пообещала, что эта будет последней.
Иногда, когда мамы не бывало дома, к нам заходила Пари. Она работала в колхозе счетоводом. Изменились многие люди аула, другой стала и Пари. Глаза ее теперь никогда не бывали веселыми. Мы учили уроки, а она заполняла цифрами какие-то книжки. Временами ее длинные худые пальцы замирали на счетах — она погружалась в раздумье. Я не знаю, о ком она думала — об отце, от которого после его отъезда на фронт не пришло ни одного письма, или о Сайгиде. Я любила Пари и грустила вместе с ней.
Однажды она особенно долго молчала. Мы с Нажабат давно приготовили уроки и шелестели газетами. Асият спала. Я читала все сводки с фронта. Нажабат больше интересовали фотографии.
Вдруг Пари вскочила.
— Патимат, бей по столу! Хлопай в ладоши, Нажабат! — Пари раскинула руки, на носках поплыла мимо стола. Мы растерялись, а она разводила руками, выгибала стан, плясала, сурово сведя черные брови. Яркий блеск ее глаз пугал меня, дрожащие губы вызывали жалость и сострадание. На щеках Пари запылал давно потухший румянец, ровный пробор в темных волосах казался белой каймой по траурному шелку. Она кружилась по комнате, забыв о том, что не одна, и мы со страхом следили за каждым ее движением. Мне хотелось кричать. Танец выражал столько скорби, что это поняла и Нажабат — она потихоньку всхлипывала.
Вдруг Пари громко крикнула и упала на пол.
— Что с тобой, Пари? — Я пыталась ее поднять.
— Все меня душит. Как могила кругом, — говорила она сквозь рыдания. — Все надоело, Патимат! Хочу хотя бы на минуту забыться, петь, танцевать, смеяться, как прежде! Кто мне скажет, где мой отец? Где Сайгид? Я тоже могла бы быть на фронте!
— Пари, перестань, мне страшно!
— Пари, я тоже пойду на фронт, я убью всех фашистов! — Слова Нажабат заставили Пари опомниться.
Девушка поднялась на ноги.
— Простите меня, я сама не знаю, что делаю. Эти три дня я как в котле киплю и во сне все вижу Сайгида. Вы меня не осудите, я знаю, — говорила Пари, умываясь холодной водой.
На следующий день, возвращаясь из школы, я заметила необычную картину: по одному, по двое люди направлялись к дому Омардады, а когда я подошла ближе, услышала страшный крик.
Я бросилась в дом: «Что случилось?!»
На веранде с конвертом в руках стоял Омардада. Желтоватая бледность была разлита по его лицу. Глаза как бы подернул туман. Возле, ударяя кулаками себя в грудь, металась Халун.
— Сайгид, мой сын любимый, для вражеской ли пули родила я тебя! — выкрикивала обезумевшая от горя женщина.
— Аллах! За что нам это наказание! — причитали другие женщины.
Опираясь всем телом на посох, по ступенькам поднимался старый Хаджидада. На веранде он постоял, что-то мешало ему говорить, старик только шевелил посиневшими губами. Наконец он взял руку Омардады своей худой, будто прозрачной рукой.
— Терпение! — вымолвил он дрожащим голосом.
Омардада был как во сне. Он то снимал лохматую папаху, то проводил руками по плечам Хаджидады. Лицо его подергивалось. Женщины рыдали, удерживали рвущуюся куда-то Халун. Приход каждой новой гостьи усиливал крики и причитания. Двор наполнился людьми. Вдруг все расступились. Во дворе появилась мать Пари, согнувшаяся, постаревшая, одну руку она прижимала к груди, другую заложила за спину. На последней ступеньке она выпрямилась, ударила себя по коленям и запричитала:
Мать Пари, отстраняя руками людей, подошла к Омардаде.
Стон, вырвавшийся у Омардады, заглушили женские вопли, причитания. По лестнице вихрем взбежала Пари. Конец ее платка волочился по земле. Она искусала губы до крови, но глаза ее были сухи. Халун сразу бросилась к ней:
Мать Пари притянула к себе дочь, поправила платок на ее голове.
выкрикнула она исступленно.