Черт бы его побрал, Федора Яковлевича, он одно свое воспоминание навсегда сделал моим: брали деревню, стоявшую на пригорке; на околице – барская еще конюшня из вековых бревен.
«Солдат у нас во взводе был, справный солдат, смекалистый, финскую воевал. А главное – местный. Дайте, говорит, мне людей, я их проведу скрытно, в тыл немцам выйдем!
Так нет! Как же! Будут оне маневрировать! В лоб на пулеметы, положили весь батальон.
Лежали, как валки на покосе.
А немцы ночью сами ушли».
Он жадно, одним махом, заливал в себя стакан водки, замолкал, глаза его стекленели, и маленькие злые слезки криво текли по морщинистым щекам.
Я просто заболевал от его рассказов.
Я сам лежал там, на виду, на самом пекле, у проклятого пригорка, не смея поднять головы под кинжальным огнем беспощадных, не знающих устали MG.
«Как же так? – страдал я. – А «Смелые люди»? А «Падение Берлина»? А диафильм «Сталинградская битва»? Зачем только я слушаю этого пьяницу?»
Смущал меня только фильм «Александр Матросов». Там как раз и было показано это «в лоб, на пулеметы».
Но через несколько месяцев все повторялось: тальянка, «Когда б имел златые горы…», разговоры про охоту на лису. И все заканчивалось тем же: серо-зелеными валками страшного покоса, плотным огнем MG и ощущением, что я смотрю в бездну.
Если ты долго смотришь в бездну, помни: и бездна смотрит в тебя.
В лоб. На пулеметы. В сорок первом, в сорок втором и в сорок пятом.
И нутром, и умом я понимал, что это, несомненно, она – отвратительная, неприглядная правда.
Как я её не хотел, ненавидел, отпихивал, отбрыкивался руками и ногами, старался забыть, вытеснить из сознания, но она всегда возвращалась, она взяла странную власть надо мной.
Она была невыносима.
Смешно сказать, она и сейчас невыносима.
Относительно трезвым Федор Яковлевич бывал только перед серьезной охотой и тогда, когда начальство тягало его на ковер за очередные прегрешения.
В конце сороковых – начале пятидесятых он был освобожденным секретарем парторганизации того подразделения Москомхоза, который ведал уборщицами общественных туалетов, бригадами мойщиков памятников Ленину, Сталину, другим партийным вождям, Пушкину (существовало расписание, утвержденное Моссоветом, кого сколько раз мыть в год), теми, кто должен был возлагать живые цветы перед монументами (Ленину-Сталину и Пушкину – ежедневно), и прочей экзотикой.
Вместо того чтобы духовно окормлять свою паству животворящим и огнедышащим партийным словом, он обирал своих товарищей, пропивал деньги, собранные на подписку, торговал цветами, предназначенными для возложений и покушался даже на совсем уж святое – партийные взносы.
Иногда в нашем дворе проходили стихийные митинги туалетных работниц, и в воздухе долго плавал специфический запах.
В конце концов, его секретарский срок кончился, его понизили в коменданты какого-то учреждения, и во дворе теперь митинговали вахтеры и сантехники.
Он повадился рыскать по пунктам вторсырья и по домоуправлениям, приобретал за гроши все битое (стекло, унитазы, раковины) и пропивал под эти останки все целое из вверенного ему учреждения.
Попался, был разжалован в заведующего клубом работников московской кооперации, где незамедлительно пропил шикарный бархатный занавес. «Бес попутал», – объяснял он мне, набивая патроны, а я в это время вырезал пыжи из картона.
Он был заядлым охотником.
С середины августа, когда открывался охотничий сезон, он таскался по болотам за вальдшнепами и утками, когда мы жили в Горицах – брал меня с собой и давал пострелять из тулки.
Зимой он ходил на зайца и лису. Отсюда белка и заяц в его домашнем зверинце – ранил, а добить не поднялась рука.
Я заставлял себя смотреть, как он свежует зайцев или тетя Маня потрошит уток – закалял характер.
Приспособления для набивки патронов, весы, порох, жевело, дробь под номерами, гильзы металлические и картонные – все это восхищало меня. Федор Яковлевич объяснял, какой номер дроби – на какую дичь, показывал жаканы. Жаканы с насечками, серебряную пулю «на оборотня», формочки для отливки дроби и жаканов – два его больших охотничьих ящика для меня были сундуками Флинта.
С войны Федор Яковлевич вернулся, как положено, с трофеями.
Полный аккордеон «Weltmeister» горел перламутром и был украшением коморки Киреевых. Но играть на нем бывший связист не смог – сложен.
Второй трофей, «Зауер – три кольца», производства 1931 года, красавец, немецкий безотказный, необыкновенно красивый в своем совершенстве механизм, напротив, был надежно спрятан.