Выбрать главу
М. М. ХЕРАСКОВ.
Литография.

Самодурство императора Павла неожиданно коснулось литературных симпатий молодого тургеневского кружка: Август Коцебу, немецкий писатель, которого все они почитали, усердно переводили, в начале 1800 года приехал из Вены в Россию, но был неожиданно схвачен на границе и без всяких объяснений сослан в Тобольск. В июле так же неожиданно Павел его освободил и… назначил директором немецкого театра в Петербурге. А за что пострадал человек, осталось неизвестным. Андрей, узнав об этом, возмущался:

— Россия опозорена! Беззаконие — вот российские законы!

…Однажды осенью 1800 года Андрей Тургенев позвал Жуковского к Воейкову:

— Он будет наш друг. Пойдем, Василий, не пожалеешь! Пришли еще засветло. Прошлепали по размокшей дорожке, толкнули полуоторванную калитку. Засыпанная листьями тропа вела к дому, который чернел мокрыми бревнами из-за ветвей полуоблетевших лип и берез. Цветочные клумбы расползлись и были едва приметны. Друзья поднялись на террасу.

— Осторожнее, — предупредил Андрей.

В полу террасы темнели дыры, оттуда высовывались пожелтевшие стебли бурьяна. Стекла во входной двери были разбиты: оставалось лишь несколько цветных осколков.

Андрей потащил изумленного Жуковского в комнаты. В одной из них, обставленной диванами из красного сафьяна и кожаными креслами в ситцевых чехлах, сидели за круглым столом Воейков, Кайсаров и Мерзляков… Воейков радостно вскочил, сверкнув узкими калмыцкими глазами, обнял Андрея и одновременно протянул руку Жуковскому:

— Привел-таки скромника! Воейков…

У него было мясистое лицо с утиным толстым носом и размашистые манеры.

— Это ваш дом! — говорил он. — Приходите сюда когда захотите, а как надоест ходить — я продам его на дрова… И пойду пилигримом во святый Киев-град…

— Да ты уж, пилигрим, никак пьян! — добродушно заметил Андрей.

— Пьян от любви к друзьям! — обнял Воейков одной рукой Кайсарова, другой Мерзлякова, которые смущенно улыбались, так как и их Воейков заставил хватить по стаканчику-другому.

Тем не менее все пошло всерьез. Андрей Тургенев прочитал только что переведенную им драму Коцебу «Негры в неволе». Немедленно вспыхнул разговор о тиранстве. Воейков кричал больше всех. Потом Андрей заставил его прочесть вслух поэму «Святослав», напечатанную этой осенью в «Иппокрене», — Воейков подражал в ней «Фингалу» Оссиана-Макферсона и — неожиданно — Юнгу… Святослав получился у него чувствительным богатырем… Кончив читать, Воейков взял гитару и запел:

Всех цветочков болеРозу я любил…

Андрей неожиданно и весело подхватил:

Ею только в полеВзор мой веселил!

Не переставая петь, все шумно поднялись и вышли в сад — на другую сторону дома. Там было темно, ветер качал мокрые деревья. Молодые люди с хохотом вломились в кустарник, увязли в грязи, но старались перекричать друг друга:

Роза не увяла —Тот же самый цвет;Но не та уж стала:Аромата нет!

…На другой день вечером Мерзляков пришел к Жуковскому, походил по комнате, сел. Угрюмо спросил, более чем обычно напирая на «о»:

— Понравился тебе Воейков?

— Славный.

— Так и есть. Но все как-то не наш вроде… Я, ты да Андрей Тургенев — наша дружественная триада. Я вот что придумал: составим-ка книгу из наших стихотворений, одну на троих. Соберем всё лучшее, кое-что напишем заново и выдадим в свет под буквами М.Ж.Т.! То есть Мерзляков-Жуковский-Тургенев… То-то будет дань нашей дружбе!

Широкое лицо Мерзлякова, по-мужицки простоватое, краснощекое, вдруг осветилось детски радостной улыбкой.

— Великая мысль! — воскликнул Жуковский. — Идем к Андрею…

У Андрея просидели до полуночи, пока сторожа не застучали в колотушки. Составили список сочинений. Жуковский предложил «Майское утро», две «Добродетели», оду «Могущество, слава и благоденствие России», «Стихи на новый 1800 год» и еще ряд собственных и переводных стихотворений. Андрей — послания к Карамзину, Кайсарову, «Надпись к портрету Гёте», эпиграммы и другое. Мерзляков — «Истинного героя», «Ночь», «Ратное поле», «Росса», «К Уралу», а главное — «Славу», в которой он подражал Шиллеровой оде «К Радости», и — «Гения дружества». Последнее стихотворение все трое знали наизусть: оно стало для них как бы гимном. И тут они, не сговариваясь, а только взглянув друг на друга, громким шепотом продекламировали:

Да будет дружество священно!И, добродетели лучомНебесным, чистым озаренно,Да будет славно в мире сём!

Жуковский и Мерзляков уже вышли на улицу, когда раздался оклик Андрея:

— Жуковский! Постой. Знаешь ли ты, что Антонский продает Сергея? Я не ожидал этого, право…

Сергей — слуга Антонского — был честный и грамотный парень. Сообщение Андрея поразило Жуковского: уж и университетский профессор, инспектор лучшего в России благородного пансиона, — крепостник…

3

Кончался восемнадцатый век. «Сокрушен корабль, надежды несущий», — сказал о нем Радищев. Да и Карамзин невесело провожал его: «Осьмойнадесять век кончается, и несчастный филантроп меряет двумя шагами могилу свою, чтобы лечь в ней с обманутым, растерзанным сердцем своим и закрыть глаза навеки!»

В стихотворении «К Тибуллу. На прошедший век» так сказал о прошедшем столетии семнадцатилетний Жуковский:

Он совершил свое теченье,И в бездне вечности исчез…Могилы, пепел, разрушенье.Пучина бедствий, крови, слез —Вот путь его и обелиски!

Всякое вольнодумство преследовалось. Даже Карамзин был у Павла на подозрении. Но «сентиментальничать» в духе Ричардсона или Стерна, оплакивать «юдоль» скорби — земную жизнь — разрешалось сколько угодно.

На Тверском бульваре толпа восторженно и почтительно глазела на горбоносого худого человека в зеленых очках, причесанного и одетого весьма модно, с розой в петлице фрака и с толстой тростью в руках, который задумчиво прохаживался взад и вперед. Это был князь Шаликов, обрусевший грузин, самый сентиментальный московский стихотворец-сентименталист.

Василий же Львович Пушкин, наоборот, терпеть не мог сюсюканья в стихах. Он подражал Дмитриеву, но не тем его стихам, в которых он похож на друга своего — на Карамзина, а его острым сатирам, тонко-наблюдательным «сказкам» из московского быта.

…Все наши стиходеиСлезливой лирою прославиться хотят;Всё голубки у них к красавицам летят.Всё вьются ласточки, и всё одни затеи;Все хнычут и ревут… —

писал Пушкин. Но с Шаликовым он был дружен. Оба они были модники, чудаки, оба хотели во что бы то ни стало заставить о себе говорить.