— Ну, — заговаривает дед Гордей, и его прищуренные глаза словно застилает какой-то задумчивый, мглистый туман, так его глаза далеки и непроницаемы. — Славно тут?
Хочешь отозваться, но язык немой, как камень, и лишь улыбаешься в ответ.
Дед Гордей, стоя рядом, оглядывает нескончаемые просторы, морщины на его шершавом лице вздрагивают, и ты не сомневаешься, что он видит такое, что тебе недоступно, не открывается ни глазам, ни душе твоей.
— Дедушка, — отзываешься наконец. И умолкаешь, потому что не можешь выразить свой недоуменный вопрос словами.
— Ну? — старик ладонью гладит твою голову, подзадоривая.
— Дедушка…
И нет слов, будто пожухли, как весенняя рассада в заморозки. Ну какими словами спросишь про этот мир, скажешь про этот мир, что открывается вокруг? Ни одно слово не вместит, лишь глаза и душа вмещают — и то лишь видимый. А как увидеть и ощутить мир невидимый, что тонет вон там, за меняющимися горизонтами?
Сколько людей сегодня собрали зеленые вершины Княжьей горы! Над головами перелетают журавли, и сельский люд с косами и граблями в руках так похож на журавлей, и этот люд принимается не за работу, а начинает исполнять какой-то веселый и быстрый танец тут, где пушистые ковры трав, и их танец похож на журавлиный: и дед Гордей с косой в руках сейчас в таком танце, и баба Килина с матерью, держа в руках грабли, также словно вытанцовывают по-птичьи, и лишь ты без дела, но, потому что суетишься среди косарей, тоже похож на журавлика. На маленького журавлика, который оперивается, у которого растут и крепнут крылья, а уменье летать уже есть, от затаенного желания летать даже дрожь в груди, и ноги дрожат, и руки вздрагивают.
От косарей, что танцуют журавлиный танец между кустами и зеркалами озер, налитых весенними дождями, бежишь с ветром, что по-отцовски помогает, дуя в спину; ласточки вьются кругом, едва не чиркая твой лоб; цветы с травами смеются красными, желтыми и белыми глазами, которые слегка щурятся от пчел. Тропинка вьется сувоем неотбеленного полотна, что смялся в травах, и то ли ноги твои становятся быстрее, то ли тропинка быстрее несет, только ты все стремительней и стремительней несешься, взбегаешь на самую высокую макушку, выше которой поблизости нет, а все косари остались там, внизу, в море трав, — да и тут взлетаешь ввысь!
Да и тут, на вершине Княжьей горы, взлетаешь душой ввысь и летишь над молодой летней землей, над легкими днепровскими просторами, летишь в густой синеве воздуха, что забивает дыхание терпким хмелем, и тебе в эту минуту полета родной брат разве что солнце, летящее навстречу.
Хочешь радостно крикнуть — родным своим, земле, Днепру, но душащий крик застревает в горле.
И какой это прекрасный полет, когда душа взвилась в небо и свободно преодолевает бескрайность, а ты стоишь на вершине Княжьей горы, что надежно держит тебя могуществом своих лесов и родников, птиц и зверей, грибов и ягод, держит урочищами и легендами, теми нескончаемыми подземными пещерами, где на шелковых лугах пасется испокон веку статный и сильный конь Гнедко.
С поднятыми руками, с откинутой головой летишь над белым светом,
летишь над живописными полями и лесами,
летишь над песенным безбрежьем Днепра,
летишь среди птиц, навстречу солнцу, летишь над косарями, что косят летнюю цветистую траву,
летишь над Княжьей горой, —
и Княжья гора летит с тобой в небеса, к солнцу, в бескрайность времени.