Прищурившись и сморщив нос, смотрел он, как желтый горький дымок летит от копыта, соприкоснувшегося с нагретой подковой. Конь смотрел умно, жертвенно, подрагивая кожею крупа.
— Теперь ладно будет, — сказал Хемет, когда дело было кончено. Он опять шлепками отогнал коня и полез в карман, достал маленький тугой кошелек, извлек из него две серебряные монеты и протянул кузнецу. Затем подозвал коня и пошел от кузни.
Отец и сын Каромцевы сели на порожке кузницы и стали сворачивать цигарки.
— Надолго ли? — спросил отец сиплым от терпкого дыма голосом.
Каромцев молча посмотрел на него и не ответил. Вопрос означал: скоро ли вернешься домой, на свою пашню и к своему, слава богу, коню. Жалко ему стало отца. Он сказал с какою-то досадой:
— Расскажи лучше, как живете-можете?
— Твердости мужик не знает. Весной вон с опаской сеяли. Раз, говорят, земля казенная, хлеб-то еще с поля заберут…
— Подкулачники треплют, — сказал Каромцев.
— С инвентарем трудно, — продолжал отец, — лошадей нехватка. Хозяевать плохо умеем. Да в одиночку разве осилить… Меня возьми — разве же клин на одной-то лошадке подниму?
И опять Каромцев сделал вид, что не понял отца.
— Да что ж, хозяйство вести — не плетень плести, — сказал он. — Научимся.
— Ежели еще с годок помитингуешь, так и вовсе забудешь.
— Отец, отец! — с чувством сказал он. — Голодающему городу хлеб нужен, хлеб! И этот хлеб я должен ему дать, прежде отняв у кулака! По-другому никак нельзя, иначе все может возвернуться к старому.
— Как же, понимаю, — ответил отец, но дальше вести разговор, видать, охота пропала. Он только пыхтел и дымил цигаркой.
Вовсе изошел туман, и над поляною, над дорогой и по сторонам се стояло бархатистое теплое свечение, и воздух был почти сухой и припахивал уже пылью, хотя трава, пока шли они поляной, щедро мочила им сапоги росой.
Деревня проснулась и уже успела пережить ту всеобщую кутерьму, когда гремят подойники, стучат калитки и горланит скот. Теперь спокойствие неспешных забот и трудов царило в деревне, во дворах горели глинобитные печи, кизячий дым дурманно распространялся в воздухе, и переулок, в который они вошли, был уже теплый и запашистый. Только миновали они пожарный сарай, как вдруг с трусливой поспешностью кто-то зачастил им вслед:
— Слазь, сволочь! — вскричал диким голосом старший Каромцев. По крыше загремело, и по ту сторону сарая послышались панически быстрые шаги убегающего. Каромцев, тяжело дыша, уронил на бедро кулак.
— Кто это?
— Да брательник Грохлова.
— Холуй кулацкий…
— Баламут, — сказал отец.
Бабушка Лизавета жила одна в своей избушке, и Каромцев, прикинув, что постоялец не будет ей в обузу, поместил Хемета к ней.
Днем Хемет ходил по селу (он перезнакомился со всеми обитателями волостного приюта, спрашивал про сынишку), а вечером тихо-мирно шел в огород, сидел там, курил перед сном, а потом заваливался, укрывшись тулупом.
После второй ночи бабушка Лизавета явилась к Каромцеву. Денка, говорит, намедни приносил крынку молока утрешнего, хотела творог сделать, так я, говорит, вкопала крынку под смородиновый куст, а утром смотрю, крынка на месте, да пустая.
Каромцев сказал:
— Не может быть, чтобы Хемет пил твое молоко да еще украдкой.
— Я и не говорю, что он пил, — ответила бабушка. — Только молоко у меня никто никогда не трогал. Яйца пропадали из курятника, яблоки снимали. А чтобы молоко из крынки пропало — такого не было.
— Ладно, — сказал Каромцев, — Денка будет приносить не одну, а две крынки. Одну-под тот куст будешь ставить, а вторую под другой — так что одна уж наверняка уцелеет.
А сам подумал: не беда, если Хемет пьет молоко.
На следующее утро бабушка опять пришла. Я, говорит, о постояльце ничего худого не говорила, хотя, может, он и пил молоко. Не говорила, а теперь скажу. Что же он, басурман бессердечный, делает? За что же он измывается над дитем безродным, над беженцем голодным? Зачем вожжами связывает, как арестанта? Ведь ежели мальчонка и пил молоко, так уж мне решать — судить его или миловать Чего же он хозяйничает? Ежели мальчонка пробрался в мой огород, мне и наказывать, а не ему.