— Зейда! Посмотри же на меня, Зейда!.. — Она оборачивается с испуганным лицом, и я обнимаю ее. — Зейда, Зейда, — говорю я, — Зейда! — И она слабеет в моих руках. Но тут же напрягает тело, отталкивает меня и торопливо говорит:
— Ты зачем?.. Ты… где ты был? Ты не пьян? Нет, нет, я вижу, не пьян. Ох, не надо!..
— Я был в клубе, — говорю я лихорадочно, — я был в клубе! К черту… я убежал. К тебе, к тебе!.. — И обнимаю ее все крепче. По-прежнему в сенях горит свет, мы стоим посреди сеней, близко глядя друг другу в лицо, и она шепчет:
— Ой, какой же ты… зачем?.. Не бойся, не бойся… Ой, какой же ты, я совсем не знала… И ты прибежал, я как будто чувствовала!..
Потом я ухожу к себе в комнатку, падаю на кровать, и сердце у меня так стучит, так стучит! Скорей бы утро!..
…И мы выходим на проселок. По его гладкой, выпуклой поверхности катится желтый листок прямо к нашим ногам. В лесочке растеребило ветром листья, и вот один из них одиноко и неприютно катится к нашим ногам. Мы сворачиваем на тропинку, ведущую в лесок.
Мы долго стоим молча среди шелеста опадающей листвы, потом я начинаю пылко говорить. Я зову ее с собой, я зову ее в дорогу, потому что для меня существует только та жизнь, которую я вел прежде — мне не надо своего дома, не надо оседлой жизни. Она слушает и кивает мне, и глаза у нее мечтательные. А что ее удерживает здесь? Алчин? Но и он зовет ее куда-то на лесоповал. Здесь, мол, ужасно знойное лето, все сушит и опаляет, а у нее такая беспокойная и тяжелая работа, она худеет и чернеет — так она и не родит никогда. Другое дело Север — там нет такой жары, там он будет зарабатывать куда больше, чем здесь, а она, напротив, не будет работать и уж наверняка родит. У них будет четверо или пятеро детей, хороший бревенчатый пятистенник, кой-какой скот, денег достаточно — чего же еще? Нет, ничто ее не удерживает здесь. Но ехать в тайгу рожать детей и вести хозяйство Зейда наверняка не захочет. И я зову ее в дорогу…
В сумерках мы подходим к калитке, там стоит и курит Алчин. Я спокойно здороваюсь с ним, я сдержан, почти суров, когда говорю с ним о том, о сем. Мне совсем не хочется дразнить его, но делать вид, что мы случайно встретились с Зейдой по дороге, что между нами совсем ничего нет, — я тоже не хочу. Но он ничего не понимает. Он с хитроватым видом дает знать, что помнит, как я танцевал с одной там пигалицей, а я, конечно, видал его с той толстушкой — мы, мол, друг о друге кое-что знаем, но будем молчать.
Он долго курит, затем мечтательно вздыхает и произносит:
— А в тайге еще зеленые деревья. И там нет такого дурацкого ветра, да-а…
Я не отвечаю ему. И езжай себе в тайгу, езжай!..
Вчера я закончил кладку трубы и до самого вечера, до темноты, занимался облицовкой печи. Все эти дни, отвлекаясь от кладки, я занимался сортировкой изразцов, подбирал их по оттенкам. А вчера и сегодня весь день облицовывал. Я сам сделал гипсовый раствор, сам же и закреплял изразцы, а отец сидел тут же, курил, и вздыхал, и, кажется, обижался, что я не доверяю ему облицовку. Но он, человек простой и не злобный, то и дело цокал языком, отмечая, как удачно вытягиваются швы в прямые линии, какой нарядной и гладкой становится поверхность печи.
Уже стемнело, но я решил сегодня же затопить печь. Я крикнул Гене, чтобы он нес дрова. Он принес целую охапку и вдруг швырнул дрова прямо к моим ногам.
— Полегче, полегче, — сказал я.
— Полегче, полегче, — передразнил Гена. — Командовать каждый может.
— А ну! — прикрикнул я. — Что это еще?..
Но он молча повернулся к двери и, когда появился со второй охапкой, точно так же швырнул ее к моим ногам. Я промолчал. Он, конечно, злится из-за Ани. Считает, что она ушла из-за меня, и теперь у нее неприятности с Сильвестровым. Но я-то при чем?
В том, что печь получилась, что и тяга сильная, и стенки печи прогреваются равномерно, я не сомневался. Но сейчас, когда на улице еще тепло, труба не потянет как следует, и печь, наверно, будет дымить. А Гена или Сильвестров могут подумать, что печь барахлит. И все-таки я решил затопить.
Дрова разгорелись быстро, раз-другой только полыхнув дымом, который тут же и рассеялся по комнате. А потом так загудело, так запело, что даже Гена вроде повеселел. Мы сидели у огня — отец, Гена, и я, — тихо переговариваясь, когда вошел Сильвестров. Он тоже подсел к нам и улыбнулся, глядя в огонь. Да, какой бы ты ни был хмурый и суровый человек, а когда печь горит так весело, тут уж и ты улыбнешься, может быть, еще сам не зная чему.
— Молодцы! — сказал Сильвестров и поднялся. — Ну? — сказал он потом, глядя на меня. Я молчал, и он рассмеялся. — Ладно, ладно, — сказал он, — я только хотел сказать, не могли бы вы переложить печь в клубе?