— Муж! — перебила Дония, и Лиза испуганно смолкла. — Ты что, так и будешь всю жизнь кивать на мужа?! Он решит, он посоветует, он и побьет!
— Паня и пальцем не тронул меня, — обиженно сказала Лиза.
Поднялся Анвер и, улыбаясь, шагнул к Донии, как бы одобряя, что она кричит на Лизу, и без того растерянную и жалкую.
— Давайте так, — все улыбаясь и оглядывая нас, начал Анвер, — вы придете к Василию Васильевичу…
Панька прикусил губу, качнул головой. Лиза вышла из-за спины мужа и придвинулась к Анверу.
— Свадьба у вас была? — спросил он.
— Не было, — шепотом ответила Лиза.
— Свадьба у вас была? Отвечай, Павел!
— Ну, не было, — сказал Панька.
— Придете и скажете, что у вас будет свадьба. Да у вас же и праздновать-то негде, а хорохоритесь. Отпразднуете у отца.
— А потом что? — насторожился Панька.
— Павел, пойми, — устало сказал Дударай, — человек одинок… а вы родные ему.
А Панька опять спросил!
— А дальше что? Как дальше?
— Надо так… — заговорил я, волнуясь, — надо помочь человеку до того, как ему станет совсем уж плохо. Вот! Я знаю Василия Васильевича… — Мало я его знал. — Я знаю его много лет, он никакой не куркуль.
…Стали расходиться. Я отстал, взял влево, где, невидная в ковылях, петляла забытая дорожка. На полпути к реке меня догнал Панька.
— Вообще-то, — сказал он смущенно, — вы придумали не совсем плохо.
Я не ответил. Я ничего не придумывал и ничего не решал. За Паньку, конечно, я рад, но я ничего не придумывал.
Панька шел рядом, и мне было не то стыдно чего-то, не то просто невесело.
Потом Панька сказал, что побежит, а то Лиза там одна.
— Ну ладно, — сказал я и постарался улыбнуться, протянул ему руку.
Панька побежал.
Я дошел до реки, оглянулся назад. Солнце упало за холм, и на камнях даже не оставалось его следов. Но небо было светлым, оно еще не меркло. Ясно и далеко видно было ковыли, они были тучные, белые и спокойные — ковыли августа.
Прежде уход лета я замечал лишь при виде желтого палого листа, холодного дождя и тяжелой посеревшей реки. А сейчас все еще был август, в реке, визжа, барахтались пацаны, но лето уходило.
Я не спешил ступить на мостки. Уходило тихое лето, в котором не было беды, не было большой печали, и не нажил врага, и не приобрел друга, и… ничего такого, как дедушкин шрам или жуткое спокойствие Шавкета-абы. Но предвестье всего, что отпущено мне, уже витало сентябрьским холодком в зыбком воздухе рано истекшего лета.
Досье Дамир
Отец у него починял гармошки, целые дни просиживая у окна, — глаза уже видели плохо. Прохожие заглядывали в окно — отец чертыхался, а то еще поворачивался спиной к любопытным, задирал рубаху и дурашливо чесал поясницу.
Дамир с сожалением думал: «Зачем он так делает? Ведь каждому, наверно, интересно подглядеть, как хрипловатые планки соберутся, замкнутся в темном блестящем ящичке и запоют так звонко, так хорошо».
Когда, случалось, подвыпивший горожанин принимался плясать под окном, отец обрывал игру и отступал в сумеречный угол. Глаза его блестели оттуда, как из засады.
Странный он был человек. Пообещает хозяину гармоники, что починит к такому-то сроку, и не сделает. Хозяин попрекнет слегка, посмеется смущенно. Отец в ответ хмурился, выпрямлялся и, приложив руку ко лбу, будто всматривался вдаль, — показывал свое превосходство. А горожане ничем его не обижали, разве что подвыпивший плясун ругнется, да и то без злобы, а только с досады. Отец, возможно, был обижен на судьбу, которая оставила его прозябать в городке, и он всячески подчеркивал разницу между собой и всякими там лошадниками, скорняками, шапочниками.
Он был страстный любитель кино. Сперва смотрел фильм в кинотеатре «Марс», потом шел в клуб дортехшколы, куда перекочевывала картина, затем — в клуб кожзавода, в Красные казармы к солдатам. И всюду водил с собой Дамира, даже на поздние сеансы. Горожане говорили: мальчонку пора обучать ремеслу, а он его по клубам таскает. И хотя говорилось это смехом, Дамиру чудились в голосах горожан намеки на то, что может ожидать его, если он останется необученным. Он подымал глаза, как бы ища защиты у отца, и видел его горделивый жест: выпрямившись и поднеся ладонь ко лбу, отец как бы всматривался вдаль, презирая тех, кто смел потешаться над ним…
Когда умер отец и дом заполнили старушки, мальчик стоял, высокомерно глядя над головами старушек, презирая, как ему казалось, суету горести, мельтешение жалости. Но утром он убежал далеко за речку, взобрался на студеную скалу над омутом и лег у входа в пещерку. Пролежал там все утро и день, пока опять не остыли камни. Потом он медленно спустился по каменистой осыпи, по скользкой траве и вошел в горячую пыльную улочку.