Сам он тоже здорово изменился. Прежде всего удивительной была его одежда — длиннополый китель со стоячим воротником, по полам которого было нашито что-то вроде газырей у горцев, галифе, яловые сапоги, светящиеся сквозь свежий налет пыли. А лицо Мишки — в густых, кудрявых бакенбардах. Поговаривали, что Мишка после смерти старика Садырина стал старейшиной слободских цыган. Наверно, старейшина: вон китель с нашивками и бакенбарды.
— А где, Миша, тот конь? Больно уж хорош был.
— Тот конь, — ответил Мишка, — тот конь, Дима, наверно, скачет по полям Молдавии! А ты, если охота на хорошего коня поглядеть, зайди ко мне во двор. Зайди, не побрезгуй.
— Ну что ты, Миша! Зайду. А куда ты бутылки везешь?
— Бутылки? — как бы удивился Мишка, оглядываясь на ящики со стеклотарой.
— Что, новый промысел, Миша?
— Время — река, — с грустью ответил Мишка, но грусть его была наигранной. — Заскочи коня поглядеть.
И он пошевелил вожжи, и замечательный конь, романтический, разбойный конь повез телегу со стеклотарой.
А он стоял и долго смотрел вслед: на гладкую спину коняги, буйную шевелюру Мишки, горлышки бутылок, посверкивающих, позванивающих под акустирующим полдневным небом, — на все это яркое, высокомерное, жалкое… Он испытывал чувство стыда и жалости, как если бы его родной брат так надсаживался в потугах самоутверждения.
«Если бы у меня была кинокамера!»
Венерка ему сказала:
— Приехала Катя. Она, знаешь, очень красивая стала.
— Очень красивая?
Он погладил брюки, надел голубую тенниску и, сунув в карман портсигар и спички, пошел на Кирпичную улицу. Он шел и улыбался.
Катя сидела на лавочке.
— Здравствуй, — сказал он, подойдя, и голос его дрогнул.
Она встала и протянула ему руку. Лицо ее пылало, и он, глянув только раз на это пылающее лицо, потом все смотрел на ее платье такой мягкой, матовой голубизны.
— Прошлым летом ты не приезжала, — сказал он, но в словах не было упрека, просто ему надо было начать разговор с какого-то давнего дня, чтобы уверенней почувствовать себя. И она, точно поняв его, сказала:
— А позапрошлым я приезжала, но не застала тебя. А потом надо было возвращаться в Челябинск — ведь я почти все лето провела в лагере вожатой.
Он поднял руку и небрежно, но точно убрал прядку с ее виска, как будто готовился фотографировать ее.
— А тебе не попадалась там кинокамера? — вдруг спросил он.
— Кинокамера? Я редко хожу в магазины… может, и есть. А ты, между прочим, сам бы мог приехать.
Он только вздохнул.
— У нас нынче открывается институт культуры.
— Ты хочешь туда поступить? — спросил он.
— Нет. Уже решено — педагогический, и ничего другого. Может, ты подумаешь?
— О чем? — спросил он.
— Я же сказала: институт культуры!
— А-а, — сказал он. — Нет, Катя. Вот братишка закончит школу…
— Почему, почему ты… только ты должен помогать, заботиться, учить — почему? Ну, я понимаю, долг. Но ведь и Венерка обязана знать свой долг перед ребенком, матерью, перед тобой наконец! Почему ты… ты должен страдать из-за кого-то?
— Ты говоришь — из-за кого-то… Все-таки она сестра.
— А этот воришка, он кто тебе — брат? И его ты обязан кормить, и поить, и давать ему угол?
— Зря ты так говоришь, Катя,---сказал он, — зря говоришь. Робик сейчас в Белебее учится, и, может быть, из него мировой киномеханик получится.
— А ты? Ты думаешь о себе, о своей жизни в будущем… Понимаешь, в бу-ду-щем!
— Думаю, — сказал он. — Я думаю, Катя.
— Ты что, всю жизнь будешь крутить кино, снимать старину и писать заметки? Для кого? Для обывателя, для скучного, пошлого, дрянного города? Для Мишки-цыгана, для кого?
— Ты город не трогай, — сказал он. — Город ничего плохого тебе не сделал. А если тебе не интересно…
«Вон что! — внезапно подумал он. — Значит, ей совсем не интересно, что я делаю. Каждому жителю интересно, а ей не интересно». И с тоской подумал: «Была бы кинокамера! Господи, да помоги мне!..»
— Что умного, красивого в этом городе? — слышал он ее голос, но он не отвечал ей.
Что ж, может быть, и нет особой красоты. Но вот когда-нибудь он объедет полсвета и все красивое сфотографирует, снимет камерой — и все отдаст городу.
Он стоял перед Капустиным и смотрел в окно, пока тот читал его заявление об увольнении из кинотеатра. Прочитав, Капустин мягко спросил:
— У тебя, может, дома неладно? Или болеешь? Что же ты молчишь?
— Я здоров, — ответил он, а лицо у него было осунувшееся, бледное. — Только… я уже вам говорил — там у них кинокамера есть.