Лукман скривился, стал тащить Салима из клети.
— Идем, идем, говорю… не даст он… — Тут он опрометью кинулся из клети, забежал за уборную, и там его вырвало. С побледневшим лицом, с больными глазами он вышел из-за уборной.
— Идем, идем, говорю… на речку.
Они вышли со двора, пересекли пыльную жаркую мостовую и стали спускаться к речке. Лукман на ходу пытался стащить штаны и упал. Сидя, снял он все-таки штаны, затем побежал, кинул в речку.
— Теперь пахнуть будут, — захныкал он, — стирай не стирай, а пахнуть будут. — Он был такой брезгливый, а может быть, чем-то больной, что не мог выносить запаха этих шкурок.
Хныкая, дрожа, он склонился над водой и стал полоскать штаны. Салим лег на песке, как-то враз утомившись. Сквозь дремоту он услышал стукоток тележных колес в пыли, храп лошадей, глухой, отдаленный и только усиливающий дремоту. Но через минуту звучным стал шум, и мальчик, приподнявшись на локте, увидел съезжающую с горки повозку о двух лошадях и на передке повозки — Танкиста, изо всех сил натягивающего вожжи.
— Эй-эй, гляди, штаны уплывут, — крикнул Салим, вскакивая, и Лукман подхватил штаны. Мальчики побежали к повозке, которая вкатилась тем часом в реку. Лошади уже пили воду.
Солдат, вскидывая черпак, улыбнулся мальчикам.
— Мы спросить хотели, — сказал Салим. — Насчет того, как нам в часть определиться… ну, как Барашков.
— Барашков? Барашков круглый сирота, — сказал солдат. — А у тебя, — он показал на Лукмана, — у тебя есть отец-мать, верно?
— Верно.
— А у меня матери нет, — сказал Салим.
— А отец?
— Известно, на фронте.
Солдат задумался, затем произнес неуверенно:
— Но с другой стороны… ведь ты не один живешь? У тебя есть твой дядя.
Дядя! Это он, Танкист, так думает, что Мирвали его дядя. А на самом-то деле — седьмая вода на киселе. Так что, если спросят, можно сказать, что родичей у него нет. И никто не докажет, что они есть. Но мальчик ответил:
— Да, есть дядя.
— Стало быть, ты не сирота. — И, пряча глаза, Танкист вздохнул. Грустный, щуплый такой, с закатанными выше колен брючинами, с подвернутыми рукавами выцветшей гимнастерки, на руках и ногах цыпки, какие бывают только у мальчишек. И грусть у него как бы не совсем взрослая. — Вы не унывайте, ребята, — сказал он. — Это последнее дело — унывать. Это, прямо скажу, хреновина. Да вот… закурите. Злющий табачок! — Он закинул черпак на телегу и, обтерев руки о гимнастерку, достал кисет и бумагу, Свернув цигарку, дал Салиму, скрутил вторую и — Лукману. Потом он свернул себе, потолще.
И дымили они втроем, стоя по колена в воде, синие дымки от цигарок мгновенно линяли в раскаленном белом воздухе, их едкий дурман мешался с дурманом трав и цветов. Потом, когда докурили, Танкист взялся за черпак, а мальчики вброд пошли к противоположному берегу. Там побежали через картофельные поля по тропинке, на которой сухой, спекшийся подзол пылил и обжигал им ступни. За чащами, укрытыми маревом, посвистывали суслики.
Забравшись в расщелину и попив из родника, мальчики долго сидели остывая, а когда жар немного отошел, они попили еще и стали купаться. Купались долго, до озноба, потом поплыли к островку напротив и легли на песке.
— Здесь все нас знают, — заговорил Лукман. — Здесь у нас ни черта не выйдет.
— Да, — сказал Салим.
— Но если мы уедем куда подальше и скажемся сиротами…
— Нас тут же пошлют в детдом.
— Но если там не будет детдома, а будет как раз военная часть, а? Ну, е с л и, а?
— Ну, если… — Салиму хотелось ответить, что все это пустое, все только игра, взрослых не проведешь и хитростью тут ничего нельзя сделать. Уж лучше все оставить как есть. Но сказать так — значило бы огорчить Лукмана. Да и сам он испытывал противоречивые чувства: ведь было же, было в их замысле что-то и не совсем детское, да и сами они только наполовину жили детской жизнью, а во всем остальном — ну, в работе, которую они делали, в том, наконец, ощущении голода, которое не проходило даже после некоторого насыщения и которое пройдет, наверное, только с войной, — во всем остальном не были детьми и, значит, могли потребовать для себя полных тягот в этой жизни, в том числе и тягот самых тяжелых, какие бывают на самой войне.
— Он сусликов жрет, — глухо сказал Лукман.
— Ага, — машинально отозвался Салим.
— Я говорю… он сусликов жрет! — крикнул Лукман и вцепился ему в плечо, задергал, крича: — Я говорю, жрет, жрет!.. Ты думаешь, он тушки выбрасывает? Как же, как же… все сам пожирает, ведь это харам — запретная пища… я давно знал, только не говорил тебе.