Выбрать главу

Лес мы с братишкой, благодаря няне, сумевшей его одушевить своими рассказами, полюбили всей душой, и нянькам стоило больших усилий ежедневно вытащить нас из него на завтрак и обед. Надо сказать, что лес этот был действительно совершенно сказочным и имел такой первобытный вид, что когда много лет спустя мне пришлось увидеть в Третьяковской галерее известную картину Шишкина «Утро в сосновом лесу», я сразу вспомнил и мысленно перенёсся в калужские леса моего детства. Сходство было тем более разительным, что медвежья семья на картине в моём сознании неизменно была связана с понятием о лесной жизни, так как в рассказах няни медведь фигурировал в ней обязательным элементом. Медведи тогда водились в изобилии и, помимо приручённых медвежат, живших у нас на даче, я часто видел и взрослых зверей, которых приводили к нам поводыри, и медведи при этом изображали всякие фокусы.

Под нежной и заботливой опекой Марьи Григорьевны я прожил до 10 лет, когда она погибла неожиданно и трагично. Поехав в отпуск в родную деревню, где у неё были родственники, няня по льду стала переправляться пешком через реку Сейм, не слушая уговоров и надеясь на свою силу и знакомство с рекой. На середине она провалилась под лёд и больше не выплыла, скончавшись, вероятно, от сердечного шока, вызванного слишком холодной водой. Её смерть от меня долго скрывали, пока время и новые школьные впечатления не изгладили живой образ нянюшки Марьи Григорьевны из короткой детской памяти.

Знахарка

Когда у старосты нашей усадьбы Семёна Дементьевича разболелся наколотый им палец на правой руке, земский врач разрезал нарыв, но староста загрязнил ранку и рука у него, как определили бабы, «прикинулась болеть».

Дементьевич, человек пожилой, помнивший ещё старые времена, доктору, человеку молодому, не доверял и, посоветовавшись со своими бабами, решил, что рука у него разболелась оттого, что её доктор «резал», чего люди старого порядка всегда опасались. Было решено поэтому вызвать для лечения из села Стаканова, отстоявшего от нас в 25‑ти верстах, знахарку Федосью Ильиничну, пользовавшуюся далеко вокруг репутацией замечательной исцелительницы.

Мама моя, не верившая ни в какие знахарства и в так называемые «народные средства», зная о моём приятельстве со стариком, с которым у нас была общая страсть — ловля перепелов, велела мне присутствовать при визите к больному знахарки и затем доложить ей о том способе лечения, который она пропишет, чтобы она не уморила Дементьевича каким-нибудь лошадиным средством.

Сидя поэтому у кровати больного, я был свидетелем того, как в его комнату вошла сухощавая, опрятно одетая в тёмное платье и повязанная платком старуха. Она неторопливо перекрестилась на образа в углу и, низко поклонившись нам, подошла к больному.

— Что, бабушка, можешь мне пособить? — спросил старик, пытливо вглядываясь в лицо знахарки.

— Посмотрю, посмотрю, кормилец, — спокойно отвечала бабка, ловко развязывая его больную руку. Она внимательно осмотрела распухший палец и покачала головой. — Эх, батюшка, батюшка! Зачем давал дохторам резать? Ишь ведь как они пальчик твой испортили… ножом потиранили. Положим, что господь и теперь может помогу послать, а только понапрасну ты, кормилец, муку принял… Потому, неумеючи, и браться им нечего было за это дело, человека обманывать».

— А что ж это за болезнь? — осведомился тревожно больной.

— Болесть эта, батюшка, по-нашему прозывается «волос». И оченно она злобная, ежели волос из человека не вылить. Только не всякому дано это сделать, — а я могу. Сколько разов выливала, так что он, бывало, сам выползет из гнёздышка да на мой перст и навьётся червяком.

— Слушай, бабка, — с надеждой заговорил Дементьевич, — ежели ты меня вылечишь, я ничего не пожалею… Этот палец, чума его возьми, мне хуже смерти стал! А как, бабушка, — вдруг тревожно спохватился он, — есть-то мне можно? А то вон доктор был, говорит, пока жар держится, чтобы на еду не налегал.

Федосья сдержанно засмеялась.

— Да как же, батюшка, не можно? Да с чего же и скотинка жива, как не с травы, а человек с еды? Конешно, доктора тебе должны есть не дозволять, им ить на руку, ежели люди хворают. Но только, помяни моё слово, от еды человек с постели скорее поднимается. Вот скажем, лошадка захудает, с ног валится, а поправишь её кормом, она опять хвостик трубочкой поставит. То же и человеческое положение: не доспишь, не доешь — и здоровый повалишься. А по моему разуму — больному надо ещё больше на пищу уповать, нежели здоровому. Ить, нынешние времена, батюшка, уж очень хитры стали. Вот воспринимала я ребёнка у одной чиновницы. Она мне и говорит: «Бабка, ты хлеб ешь?» — «Как же его, говорю, кормилица, не есть — без хлеба, говорю, жить нельзя». — «А я, говорит, не ем — доктора не повелели; беспременно приказывали: «не ешь хлеба, а то с него пропадёшь». —«И что ты, матушка, — учу её, — в уме ли ты и с дохтурами твоими? Кто ж таки на крещёной Руси у нас без хлеба живёт насущного? Не только человек, говорю, а и свинья некрещёная с него толстеет. Вот без хлебушка точно можно в кажном месте пропасть». Она и засмейся. «Эх, ты, говорит, баба деревенская! Неужто же городские доктора хуже тебя знают книжки и разные законы?» — «А какие же такие, говорю, они книжки знают? В каких законах сказано, чтобы хлебушко — дар Божий — позорить?» —«Да от хлеба, — кричит она, — человек толщеет!» — «Вот это правда, точно, говорю, кому на пользу хлебушко идёт, тот толщеет». И опять она залилась смехом, аж закашлялась: «С толщины, говорит, человеку все болезни приключаются». — «Эх, матушка, матушка! — говорю ей. — Брось эту мудрость, что довела тебя до постели, а то доведёт она тебя и до гроба. Ить я хорошо знала твою матушку покойную, царство ей небесное, Дарью Петровну; не тебе, сударушка, чета была… Двое мужиков в возок её, матушку, пропихивали, да и в двери-то она бочком пролазила. Вот как по старому-то завету люди жили! А вот ты, сударушка, хоть хлеба не ешь, а как ниточка на кровати лежишь, и при молодости лет твоих тебе уж и жить нельзя. А ты все дохтура, да дохтура. Ты вон глянь, что в казённых больницах делается. Против всех болезней одно лекарство для всех полагается: бутыль огромная заведена, на окошке стоит, и той водой из неё и лечат и от головы, и от живота, и от ломоты, и от зубов. Зараз фершал поднимается с конника, взболтает эту бутыль, да и разливает бабам в пузырьки. Бездушные люди все ваши дохтура. Вон, глянь, Марию Григорьевну тожо до хорошего положения довели. Сказать, не поверишь, без сна заморили. Кричат на неё: не спи, да не спи, а то, говорят, заболеешь и пропадёшь. Зашла я к ней как-то вечерком — чаю напиться. Смотрю, сама не своя моя Марья Григорьевна, только что кожей косточки связаны, а сама чисто овцой кашляет. Совсем и человека не видать — одно предисловие осталось. «Что это с тобой, говорю, Марья Григорьевна?» — «Больная, говорит, да, слава богу, дохтур хороший попался, велел кобылье молоко пить и муницион делать». — «Ну, говорю, молоко — это ничего, а от муциона храни тебя господь. Давно уж, говорю слышу я об этом самом муционе, а хорошенько и до сих пор не знаю, что оно такое, только положит он тебя в могилу, верь на слово».

— Положим, кормилец, — добавила бабка, понизив голос, — промежду дохтуров тоже есть с совестью и людям помогают. Но только мало таких, ох, мало! Конешно, богатому человеку с ними можно жить, они ему и глаза переменят, и зубов полон рот понаставят, ноги даже деревянные подвязать могут и ходить будут. Ну, а бедноте, не приведи господи! Другой и рад помереть, да смерть не идёт, а удавиться — грех. Ну, что тут поделаешь? Без гроша, конешно, к дохтуру хоть не ходи, ждёт-ждёт у него бедный человек в коридоре, а тому всё некогда до самой ночи: «Погоди да подожди!» А то ещё хуже — возьмёт нож, да и отрежет руку или ногу. Ну, одначе, кормилец, дозволь я твою ручку ещё погляжу, да поворожу, сатану отгоню, злую болезнь заморю, — нараспев начала причитать старуха шёпотом, перекрестившись на образа.