Моя гувернантка Мария Васильевна, несмотря на свои Бестужевские курсы, никак не могла понять, как я мог «из– за паршивой перепёлки» и притом мне не принадлежавшей, исколотить своего закадычного друга, с которым жил душа в душу со дня нашего рождения в один и тот же день и год. Помимо строгого наказания, которому я был подвергнут, это «возмутительное дело» было доведено до сведения отца, который назвал меня «психопатом» и приказал немедленно выпустить из «каменной» всех перепелов, а Моисеича, которого считал виновником моего увлечения, не пускать в усадьбу.
Ликвидацию «каменной» я произвел собственноручно, причём, несмотря на привычку, ещё раз был поражён тем, как мгновенно исчезла вся перепелиная команда среди стеблей просяного поля, куда я их выпустил. Особенного огорчения от этой операции я, впрочем, не испытывал, так как и до родительского приказа периодически освобождал перепёлок, достигших, по моему мнению, совершеннолетия, и даже, к возмущению Моисеича, «солистов», живших в клетках. Из-за этого у нас со стариком были неоднократные столкновения всякий раз, когда он обнаруживал, что из клеток исчезал какой-нибудь перепел, вокальные способности которого ему были хорошо известны.
— Ну, на что ты, барчук, выпустил хорошего перепела? — возмущался старик, — ведь ты же сам его бой хвалил?
— Оттого, Моисеич, и выпустил, что он мне удовольствие доставил, надо его было за это поблагодарить, а не наказывать…
От этой логики у Моисеича пропадал дар слова, и он только возмущённо хлопал себя по коленке и предсказывал совершенно справедливо, что из меня «никогда не выйдет настоящего охотника», в чём и был прав. Сам он мог часами слушать голосистую птицу, сидя неподвижно с закрытыми глазами, причём, если перепел был особенно хорош, то по морщинистому лицу Моисеича от восторга и умиления катились крупные слёзы.
В год ликвидации перепелятника меня отдали в кадетский корпус, и моя непосредственная связь с перепелиным миром прекратилась. На каникулы я хотя и ходил ещё к Моисеичу на ловлю, но уже редко, так как начал увлекаться ружейной охотой, которая постепенно вытеснила мою прежнюю детскую страсть. Тем не менее я продолжал любить перепелов и на охоте ни разу не стрелял по перепёлке.
За годами учёбы пришла война и революция, и уже в изгнании судьба забросила меня в Египет, страну, которая в жизни перепелиного народа играет весьма важную роль. Во время осенней миграции птиц с севера на юг перепела летят через Средиземное море из России в Египет. На его песчаные пустынные берега эти птички, выбившись из сил, падают буквально массами, неспособными уже больше ни на какие движения. И здесь их, измученных, едва дышащих от утомления, арабы-хищники ловят в расставленные вдоль берега огромные сети или просто избивают палками сотнями тысяч…
В сентябре и октябре все базары Египта ежегодно бывают завалены маленькими трупиками и низкими деревянными клетками, в которых едва шевелятся набитые в них до отказа перепёлки. Я всегда отворачиваюсь от этого отвратительного зрелища человеческой жестокости и жадности, и мне кажется, что каждая из птичек вывелась и выросла в моих родных полях, которые я уже никогда не увижу.
Однажды, это было в годы последней войны, я проходил по улице Александрии, когда вдруг почувствовал мягкий удар в голову, и на тротуар к моим нотам упала перепёлка, остававшаяся лежать с распростертыми крыльями и тяжело дышавшая. Она, по-видимому, только что перелетела через море и, будучи не в силах лететь дальше, упала мне на голову.
Дома, осмотрев её, я убедился, что птица невредима и нуждается только в отдыхе и пище. Посадив её в корзинку из кукольного хозяйства дочери, я поставил её на книжный шкаф в своём кабинете, куда навсегда, под страхом истязания, был запрещён вход нашим двум котам, с помощью которых мы с женой поддерживали в городе связь с природой.
Первый день моя воздушная гостья сидела не шевелясь и не подавая признаков жизни, на второй стала пошевеливаться и даже клевать из рук и в ту же ночь забилась в корзинке, издавая призывные звуки. Утром, осмотрев путешественницу, я убедился, что она окончательно оправилась и ей пора лететь дальше по установленному для нее богом пути. Выпустить её просто на свободу было нельзя, надо было найти безопасное от кошек место, так как я не был уверен, что она полетит сразу. Жили мы тогда вдали от всяких полей и для спасения этой птичьей жизни не оставалось ничего другого, как использовать моё служебное положение. В это время я служил капитаном египетской военной полиции в Александрии и в качестве офицера связи руководил с начала войны командой из трёх констеблей‑египтян и девяти сержантов английской военной полиции, представлявших собой армию, флот и авиацию союзников.
Обязанности наши заключались в том, что с наступлением ночи мы должны были объезжать бары, ночные клубы, кабаре и прочие злачные места, дабы в оных не нарушался порядок, прекращать вспыхивающие поминутно драки пьяной солдатни и забирать в кутузку всякий тёмный туземный люд, вертевшийся около солдат в отпуску.
Служба эта была скандальная и беспокойная, постоянно требовавшая применения грубой физической силы, в соответствии с чем все люди моего «экипа» были здоровенные, решительные парни‑боксёры, во главе с «саржент‑мэджером» Хаузом, огромным рыжим шотландцем, бывшим до войны полисменом в Лондоне. Он прошёл хорошую школу, отличался редким хладнокровием и носил на лошадином лице всегда и при всех обстоятельствах бесстрастную каменную маску профессионального безразличия.
Вечером, как обычно, за мной на квартиру приехал автомобиль военной полиции, я положил к себе на колени кукольную корзинку, в которой шевелилась перепёлка. Шофер англичанин всю дорогу на неё косился, подозревая, что я везу нечто вроде змеи, и даже на каменном лице Хауза мелькнуло что-то похожее на интерес.
Положение моё было довольно глупое. Мне было неловко обнаруживать перед подчинёнными то, что в моём возрасте, положении и при тогдашней обстановке можно было назвать совершенно неуместной сентиментальностью. Между тем я твёрдо решил, что спасу жизнь перепёлки, хотя бы это меня и поставило в неловкое положение. Нам пришлось выбраться за город и долго ехать в кромешной тьме с затемнёнными по законам военного времени фарами. Доехав, по моим расчётам, до хлебных полей, я остановил машину и, забрав с собой корзинку, вышёл на дорогу. Войдя в какие-то заросли, я ручным фонарём осветил траву и вывалил в неё из корзинки перепёлку. Ослеплённая и ошеломлённая снопом яркого света, она осталась неподвижно лежать на боку.
В этот момент хриплыми голосами, перебивая друг друга, в Александрии завыли сирены воздушной тревоги. Испуганная их диким звуком, перепёлка встрепенулась, подпрыгнула и, столбом взвившись в воздух, мгновенно исчезла в ночном небе.
Когда я возвращался к автомобилю, из него на дорогу высыпала вся моя команда, смотревшая на меня вопросительно и удивлённо. Положение явно требовало объяснения.
— Вы, вероятно, хотите знать, — сказал я им, — зачем мы сюда приехали и что у меня сидело в корзинке? Так вот… в ней сидела птица, которая перелетела море и отдыхала у меня в гостях, а теперь я её выпустил на волю. Вот и весь секрет нашего путешествия сюда. А теперь по местам, мы едем назад в Александрию.
Когда автомобиль тронулся, я повернулся к Хаузу и сказал:
— А знаете, сержант… Мне почему-то кажется, что птица эта прилетела сюда с моей родины…
— Это вполне возможно, сэр, — вежливо ответил он и прибавил после небольшой паузы: — Я хотел бы вам сказать, сэр, что я вас понимаю…
Он был вежливым и тактичным человеком, этот лондонский полисмен.
Когда мы подъезжали к Александрии, над городом дрожало зарево пожаров, по небу гудели германские авионы, а земля дрожала от гула канонады, и на ней было очень неуютно.
Охотничьи истоки
Моими первыми охотничьими трофеями являлись лягушки и крысы, которых я стрелял мальчиком, получив в день своего десятилетия от отца, по традиции, мелкокалиберный карабин Франкота. В нашей охотничьей из поколения в поколение семье этот карабин служил прекрасной подготовкой для мальчика, из которого впоследствии должен был выработаться серьёзный охотник.