Выбрать главу

— Выходит, я плохо себя проявил?

— Нет, ты проявил себя лучше некуда! Всё было на высшем уровне. И похороны организовал вполне престижные… А на поминки даже икру достал… Горе, если его чем повкуснее заесть, оно уже не такое горькое. Вот ты одним заходом и горе всем скрасил, а главное — себя показал…

— Вот что, дорогой папаша, — Борис подбросил ключи и яростным рывком поймал их, — ты говори, да не заговаривайся. Как говорится, не плюй в колодец… Потому — как аукнется, так откликнется. К тебе, понимаешь, по-хорошему, по-человечески, а ты… Ладно, поживем — увидим. Прикрутит — запоешь иначе…

— Долго ждать придется. Иди гуляй, сынок…

Входная дверь захлопнулась. Шевелев вышел на балкон. Через некоторое время крохотная фигурка села в «Ладу», и та, как наскипидаренная кошка, сорвалась с места.

Он вернулся в комнату, сел к столу. Порыв ветра подхватил длинные белые шторы у балконной двери, они взметнулись вверх и опали. Как тогда…

Он уговорил Варю не вставать. Врачи ведь запретили. Да и делать, собственно, нечего. Он сейчас смотается в булочную, молочный и купит всё, что нужно. Ветер задувал в балконную дверь и трепал шторы.

— Не дует? Может, закрыть дверь?

— Нет, пусть так. Больше воздуха…

Он «смотался» и с покупками прошел прямо на кухню.

— Ты знаешь, — громко, чтобы Варя услышала его через открытые двери, сказал Шевелев, — ни ряженки, ни простокваши не было. Зато было стерилизованное молоко, ну, знаешь, которое с васильками… Разолью по стаканам, и через день будет своя простокваша, только ещё лучше… А может, сейчас выпьешь чашку молока? Что от этого чая? Горячая вода, и всё.

Варя не ответила. Он налил молока в чашку, вспомнил, что она обязательно ставила чашки на блюдечки, поставил чашку на блюдце, понес в комнату и увидел её неподвижный взгляд. А ветер вздергивал шторы, они взмывали вверх и опадали, словно кто-то в белом в немом отчаянии заламывал руки и горестно опускал их, заламывал и опускал…

Туба нитроглицерина лежала на одеяле возле Вариной руки. Не успела? Или не хватило сил? А его не было рядом, чтобы подать, помочь… Она умирала и была одна. А его не было рядом. Может, последним усилием, последним вздохом она позвала его, а его не было… Не было!

Сжатые кулаки он прижал к вискам, стараясь вдавить их как можно сильнее, чтобы этой болью заглушить ту, что снова прорвалась.

У входной двери позвонили. Шевелев открыл. Дворничиха протянула пластиковый мешочек с чем-то тщательно завернутым в газету.

— Ось, — сказала она.

— Что это?

— Я там не знаю. Сестра ваша принесла. Я уже два раза поднималась, так вас дома не было.

Дворничиха ушла. Шевелев, не разворачивая, сунул сверток в холодильник.

В этом вся Зина — долг превыше всего. Обида обидой — обид она не прощает, — но считает, что ему необходима диета, значит, она должна её обеспечить, заботиться о нём больше некому.

А почему, за что, собственно, он её обидел? И вообще натворил всё это — одному сыну набил морду, другого выгнал… Вместо того чтобы быть всем вместе, разделить горе… А как можно горе разделить? На каких весах его взвешивать, на какие части резать? Бред. Красивые пустые слова. Разве легче оттого, что рядом кто-то сидит с постной рожей? Так что же, он своё горе на них вымещает? Или попросту съехал с катушек? Стариковский бзик?

Нет, не бзик… На Сергея-то он не набрасывался. Может, то, что говорил Сергей, он, не понимая, не отдавая себе отчета, чувствовал сам: где-то в подсознании было ощущение того, что все, один больше, другой меньше, всё-таки виноваты в том, что произошло? Конечно, и детки руку приложили. Нарочно? Сознательно? Боже упаси! Никто не хотел матери зла, никто не имел желания причинить ей боль, заставить страдать. Они любили её, старались доставить радость, сделать приятное… И всё-таки, всё-таки…

Всё-таки в них свое, личное перевешивало и уводило всё дальше. И всех в разные стороны. И сами они становились разными… Он не раз задавал себе вопрос: вот три сына, почему они так не похожи друг на друга? И это ещё куда ни шло. Но почему они не похожи на них с Варей, словно и не их дети? Должно ведь быть что-то общее у детей с родителями?

Однажды он сказал об этом Устюгову. Тот помолчал, раздумчиво поглаживая лысину, потом сказал:

— Если оставить в стороне сходство внешнее, физиономическое, то дети похожи на своё время, а не на родителей.

Сначала это показалось обычным устюговским суесловием. Теперь всё чаще он раздумывал: может, так оно и есть? Когда и как это началось?

В сущности, их разделяют не такие уж большие промежутки времени. Сергей родился в тридцать шестом, Борис в сороковом, Димка в сорок седьмом. Впрочем, небольшие они для взрослых, для детей — громадны. Тяжелее всего досталось Сергею. Когда началась война, ему было пять лет — возраст, в котором все помнят и многое понимают. Он запомнил всё — страх, муку неизвестности, непрестанно грызущий голод, холод и мокрядь, бездомье и полную во всём нищету. Однажды, став взрослым, он сказал, что со временем всё это как бы пригасло, утратило остроту. Немеркнуще, на всю жизнь запечатлелись в его памяти Миръюнусовы.

По возрасту и ранениям Шевелева демобилизовали в числе первых. Ещё не было триумфального потока эшелонов с победителями, возвращавшихся в громе оркестров и половодье цветов. Впритычку, в тамбурах, как придется он добрался до Киева. И вот пустой двор, запертый дом, окна с задернутыми занавесками. Он задохнулся от смятения, какого не испытал даже на фронте, перевел дух и постучал, предчувствуя, зная, что ему никто не откроет. Дверь открыла Зина.

Помогать другим всегда было её первой заповедью. Она помогала Варе в поспешных сборах, потом — донести Бориса и вещи до вокзала, расположиться на нарах в товарном вагоне и только после этого побежала домой за своим чемоданчиком и рюкзаком. Когда она снова добралась до вокзала, эшелон уже ушел. Он был последним. Зина осталась в городе и жила попеременно то у себя, то в квартире брата, оберегая их жалкий скарб от мародеров. Зина пережила с городом всё — и подконвойный исход девяноста тысяч евреев в ад Бабьего Яра, и взрывы, а потом огненное полыхание Крещатика и Прорезной, и, как грибы, расплодившиеся частные лавочки и комиссионки, где торговали награбленным в опустевших квартирах, и наконец… первые советские танки, ворвавшиеся в город. Их встречали не цветами — кто там думал тогда о цветах?! — а слезами счастья и надежды, которые дороже всяких цветов. Только через три года после разлуки дошло до неё Варино письмо. Она оказалась в Ташкенте. Много позже из сбивчивых, вперемежку со слезами рассказов Вари Шевелев узнал, что им пришлось пережить.

Дорога была ужасна. С самого начала — бомбежка… Наверно, это была не настоящая бомбежка. Потом говорили, самолет возвращался, уже израсходовав бомбы, иначе разнес бы весь эшелон в щепы. Он летел поперек путей, но, увидав эшелон, развернулся и полетел вдоль состава. Где-то близко грохнуло. Поезд остановился. Люди бросились в кустарник снегозащитной полосы, в открытое поле. Варя с Сергеем и годовалым Борисом на руках не могла бежать, и, выпрыгнув из вагона, они легли прямо в кювете возле насыпи. Она прижимала Бориса к какому-то металлическому бочонку, торчащему из земли, и прикрывала собой. А самолет летал над самым составом туда и обратно, из прозрачного фонаря в фюзеляже пыхал дымок, и сквозь рев мотора был слышен отчетливый мерный стук пулемета. Варя следила взглядом за самолетом, и ей казалось, что она различает в стеклянном фонаре силуэт человека, скорчившегося над пулеметом и целившегося прямо в Сережу и Борьку… Она прижимала Борьку к металлическому бочонку, другой рукой обхватила Сережу, пытаясь прикрыть собой и его. Только когда самолет улетел, Варя увидела, что торчащий из земли бочонок, к которому она прижимала Бориса, был неразорвавшейся бомбой.

И дальше всё было ужасно. И теснота, и голые доски нар, и грязь, и духота, а потом невыносимый зной, когда ехали через пустыню, и голод, и жажда. Как только поезд останавливался, все, кто мог, высыпали из вагонов в поисках еды и воды. Поезд шел без всякого расписания, пропускал идущие на запад эшелоны. Он мог часами стоять где-то на разъезде или полустанке и в любую минуту мог внезапно тронуться дальше. Варя боялась выходить, боялась, что не поспеет, не сумеет влезть в набирающий скорость вагон и останется здесь, а дети там, в вагоне. Ей помогали соседи: приносили воду и какую удавалось еду. Всё было тяжко, мучительно, но впереди была цель, ожидание и надежда, что там пусть и не сразу, а потом, но всё-таки станет легче и лучше. Стало хуже.