Шевелев вдруг ужаснулся самому себе. Что это такое?! Только что схоронил жену, набил морду сыну… Черт с ним, с сыном, от него не убудет… Но ведь умерла Варя! Варя умерла!.. А у него в голове какая-то собачья труха — старый двор, соседи, дома, огни, до которых ему нет никакого дела, будь они прокляты… И вообще — до чего может быть сейчас дело, если умерла Варя! Умерла!.. А он, старая скотина, стал бесчувственным поленом или, может, просто спятил?
Сердце будто споткнулось, дыхание перехватило. Ну вот, пожаловала родимая… И почему такое гнусное название — грудная жаба? Неужели люди на самом деле верили, что в груди сидит какая-то жаба и душит человека? А в груди ничего нет, даже сердце не болит, только горло сжимает всё туже и дышать всё труднее. Должно быть, при этом от натуги округляются, вытаращиваются глаза, и Варя всегда ужасно пугалась: ей казалось, да и все так считают, что это от страха смерти. А он никакого страха не испытывал. Просто становится всё труднее дышать, вот и всё…
Вцепившись в подлокотлики плетенного из лозы кресла, он широко открытым ртом с натугой, со стоном и хрипом втягивал воздух. Глотки становились всё меньше и короче. Ещё минута-другая, и не хватит больше сил ни вдохнуть, ни выдохнуть… И нет рядом Вари, нет никого, кто бы заметался в панике, бросился вызывать «Скорую»… Может, и лучше, что никого рядом нет, никто не увидит?.. В конце концов, днем раньше, днем позже — когда-то ведь это случится… А тогда будет почти как в красивой сказке, читанной в молодости: они жили долго, счастливо и умерли в один день… Если по правде, то не так уж долго и не слишком счастливо. Ну, хотя бы последнее условие будет почти соблюдено. Почти… Всегда и во всём только «почти», ничего полностью и до конца…
В кармане лежали тубы с валидолом и нитроглицерином, но он не сделал попытки достать их. И всё равно не состоялось даже последнее условие сказки — дышать стало легче. Всё тише стали хрипы и свист при вдохе, пока не исчезли совсем. Сами собой расслабились пальцы, судорожно сжимавшие подлокотники. Всё. Пока пронесло…
Вот только страшно пересохла глотка. Шевелев ощущал, что горло и даже язык стали шершавыми от сухости, но сил, чтобы подняться и выпить воды, не было, и он сидел в оцепенелом бездумье, глядя на бесчисленные мережи освещенных окон, которые начали уже заметно редеть.
Нет, он не спятил и не превратился в полено. Так уже бывало прежде, когда раздражалась катастрофа. Солдат на войне всё время под прицелом. В любой миг — шальная пуля, снаряд, осколок, и человек переставал быть, не успев ничего почувствовать и подумать. Совсем другое, когда не внезапно, вдруг, а явственно и отчетливо ты видишь свою смерть, знаешь, что от неё не увернуться и не скрыться, она неотвратимо надвигается на тебя, и каждый твой шаг — шаг ей навстречу… Так было в злосчастном сорок первом, потом в сорок четвертом. И тогда тоже охватывали, наступали не страх, не паника, а какое-то оцепенение чувств, душевная немота. Черт его знает, должно быть, это какая-то защитная реакция организма, что ли?.. Потом приходили и ужас, и отчаяние, боль обо всём, что было, и обо всём, чего не было и уже никогда не могло быть, не будет, потому что не будет его самого… Но это потом, а сначала думалось не об этой неизбывной, непоправимой беде, а о чём-то несравненно менее важном или даже совсем неважном, чтобы — пусть на самое короткое время — отодвинуть, заслониться от того, на что обречен и от чего спасения нет и быть не может…
В комнате послышалось осторожное звяканье посудой. Вернулась Зина? Вряд ли, у неё коротких обид не бывает. Недели две теперь будет разжевывать оскорбление… Значит, вернулся Сергей. Молодец, к Борису всё-таки не поехал. Ну что ж, хотя бы один из троих…
Верхний свет в комнате потух. Шевелев посидел ещё, чтобы дать Сергею время уснуть. Однако в комнате Сергея не оказалось. Значит, поставил себе раскладушку в кухне. Постель на тахте была приготовлена, над ней у изголовья горела настенная лампочка. Рядом, на тумбе, стоял стакан чая.
«И об этом не забыл», — растроганно подумал Шевелев и жадно выпил холодный чай. Может, в самом деле лечь? Двое суток без сна и всё время на ногах… Но он тут же понял, что сна не будет, а начнется невыносимая мука воспоминаний, и снова вышел на балкон.
Погасли аккуратные мережи окон в жилых домах, исчезли сдвоенные светляки автомашин, остались только поредевшие пунктиры уличных светильников. В их зеленоватом холодном свете безжизненные прямоугольники кварталов напоминали какой-то нелепо громадный макет. Да, именно макет, какие так любовно лепят теперь они, проектанты. Виды с птичьего полета… А люди смотрят на дома не с птичьего полета, а с земли, по которой пока не разучились ходить. Должно быть, поэтому такие красивые в макетах проекты превращаются в унылые, наводящие тоску коробки, когда становятся домами…
Господи, да что ему до этих коробок и проектов?! Ага, дело не в них, конечно. Дело в предположениях, ожиданиях и в том, во что они обращаются потом. О коробках пускай думают архитекторы. С него хватит сыновей. Вот три сына. Сколько было радости, восторгов, какие были чаяния и надежды! Сбылись? Нет. Ни одна. Начать с того, что ни один не похож на него самого. Ну, это, положим, беда небольшая… Не такой уж он образец для подражания. В юности, как водится, были планы и мечтания. Не то чтобы честолюбивые — кет, честолюбцем он никогда не был… Тщеславие? Пожалуй, случалось. И его ненадолго хватало. В общем, мира не потряс и пороха не выдумал. Заурядный инженер в заурядной проектной конторе. Вот и всё. Только, может, и достоинств, что никогда не пыжился, не корчил из себя фигуру, какой не был. В общем, как принято говорить, обыкновенный, средний человек. Не всем быть гениями и даже талантами. Они редки, таланты-то. Много ли он встретил талантов за свою жизнь? Раз, два и обчелся… Так что ребятам он не был примером и образцом. И что вообще за чушь, будто дети должны повторять своих родителей, быть на них похожими?! Но как могло получиться, что они и друг на друга не похожи? Если б не фамилия и некоторое внешнее сходство, можно подумать, что они вовсе и не братья — ничего общего, ничего похожего. Как, почему это произошло?
— Ты так и не прилег? — Сергей стоял в распахнутой двери уже одетый, с еще мокрыми от душа волосами.
— Не могу. Я, должно быть, тут сидя подремал.
Он видел зарождение и разлив утреннего света, первые отблески солнца на Лаврской колокольне, первые игрушечные автомобильчики, побежавшие по игрушечно-макетным улицам, а потом уже непрерывные их вереницы Он видел и не видел ничего… Прошлое — и давно минувшая юность, и наступившая потом зрелость, все мимолетные радости, все беды, несчастья, по каким волокла его судьба, характер или обстоятельства, и прошлое совсем недавнее — всё это обступило сразу, отодвинуло и заслонило то, что было перед глазами.
— Пойдем позавтракаем. Я там соорудил из остатков.
— Ты ешь, мне не хочется. Я чаю только выпью.
— Ну хоть что-нибудь проглоти. Нельзя при такой язве оставаться с пустым желудком.
— Ладно, пойдем кормить язву…
Кусок холодного мяса был похож на лепешку из отрубей, какие довелось есть в детстве во время голода.
— Я — в Аэрофлот, — сказал Сергей, — попробую взять билет на завтра. И на почтамт зайду.
— Уже на завтра?
— Надо. И чем я могу тебе помочь?
Шевелев покивал:
— Ничем, разумеется. Ты только долго не шатайся. Надо бы всё-таки поговорить.