Оставшиеся студийцы под руководством Валентины Викторовны в августе должны были поехать в колхоз убирать свеклу, играть перед колхозниками. А пока репетиции. Надо срочно готовить новый репертуар, удобный для исполнения в любых условиях.
По каким-то причинам в то лето наша студия не выехала в колхоз, а поехала я со школой в один из совхозов, где мы окучивали картошку и пропалывали свеклу.
Когда вернулись из совхоза поздней осенью, жизнь в Новосибирске изменилась. Начали прибывать эвакуированные, целые организации, заводы, театры. За год до войны мы переехали с Потанинской улицы на улицу Челюскинцев, в так называемый Дом писателей. У нас была трехкомнатная квартира, и вначале мы приютили харьковчан, потом у нас жили ленинградцы, потом москвичи.
Приходили мамины московские знакомые, рассказывали о воздушных налетах, бомбежках, о трудном пути в эвакуацию – рассказы тревожные, но интересные. Многие ругали себя за наивность: не взяли с собой кто электрическую плитку, кто – тонкие чулки. Считали, если едут в Сибирь, все это не пригодится.
В городе стали появляться первые госпитали. В нашей студии тоже наметились перемены. Ушли на фронт наши лучшие, самые способные ребята, но появились новые, из числа эвакуированных.
Работа студии заметно оживилась. Вскоре состоялся первый выезд в госпиталь, где был большой просмотровый зал, и даже со сценой. Поэтому повезли «Тартюфа», где я играла Дорину. В этом госпитале преимущественно лечились ранения лица, восстанавливались челюсти, носы. Много обожженных лиц у раненых танкистов.
Я старалась не смотреть в зал. А зал был переполнен. Большинство раненых ходячие. Сцена без занавеса. С одной стороны сцены и всего зала – большие окна, выходившие во двор. Была поздняя осень, но на дворе тепло, и кое-где окна открыли.
Я любила веселую Дорину. В каком-то эпизоде я подскочила к окну… и вздрогнула. За окном, плотно прижавшись к стеклу, стояли и смотрели на меня маски. Неживые лица с любопытными молодыми глазами. Они увидели мое оцепенение, и одна маска мне подмигнула, мол, не тушуйся, и изобразила что-то вроде улыбки. Розоватая, натянутая кожа лица почти не двигалась…
Как нас ждали раненые! Помню обожженные, забинтованные лица – что под повязками, подумать страшно, а глаза юные, страстные. Когда спектакль кончался, кричали: «Не уходи!» Годы спустя я рассказывала об этом Никите Михалкову, он был заворожен. И отголоски моей истории, возможно, слышны в финале его «Предстояния».
Принимали нас в госпиталях всегда радостно. Иногда приходилось пробираться к игровой площадке между носилками, на которых лежали больные, так что вместо первых сидячих мест были лежачие. Вскоре мы привыкли к раненым, не пугались вида искалеченных, хотелось доставить им как можно больше радости. Не знаю, хорошо или плохо мы играли. Но играли искренне, с большой отдачей, за что получали аплодисменты благодарной аудитории, а те, кому нечем было аплодировать, стучали ногами.
В Новосибирск были эвакуированы из Ле нинграда Пушкинский театр, филармония, ТЮЗ. К нам в школу приходил Соллертинский со своими изумительными лекциями по искусству. Я старалась не пропускать их и купила абонемент в филармонию. Удивительно, как точно показывал его И. Андроников в своих устных рассказах.
Руководители нашей студии тоже не растерялись, и на репетициях стали появляться выдающиеся мастера сцены. Были у нас Корчагина-Александровская, Юрьев, Николай Симонов. С Симоновым я даже репетировала Марину Мнишек!
Разумеется, перед приходом такого артиста мы особенно тщательно убирали свой зал. Ведь мы ждали не просто знаменитого артиста Николая Симонова. К нам приходил сам Петр Первый. Это было впервые, когда я почувствовала феноменальную силу кинематографа. Волновались ужасно. В этот вечер была назначена репетиция сцены у фонтана. Участвовали я и Женя Шурыгин. Николай Константинович прошел через весь зал, разделся, поздоровался с Валентиной Викторовной и сел с нею рядом. Сказал: «Продолжайте».
Начинал сцену Димитрий, то есть Женька. Дрожащим от волнения голосом он заговорил:
– Вот и фонтан, она сюда придет… – Вплоть до моей реплики:
– Царевич! – Но произнести ее я не успела. Симонов соскочил со стула, занял Женькино место и начал сцену снова. Все ближе и ближе к моему выходу, наконец:
– Но что-то вдруг мелькнуло… Шорох… Тише…
– Царевич! – Произношу я и в своих валенках бесшумно появляюсь на сцене.
Самозванец еще не видит Марину. Он только произносит как бы про себя:
– Она! Вся кровь во мне остановилась.