Ян Бруштейн
РОДОСЛОВНАЯ
Абрам и Лиза
…Дед Абрам был тихий, негромко-веселый, любил незло так подшутить над близкими, за что регулярно получал тычка от крупной и дородной нашей бабушки.
Абраша родился в белорусском Жлобине, в нищей еврейской семье с несчётным количеством чумазых и голодных детишек. Прокормить их всех было трудно, и мелкого шестилетнего огольца отдали учеником в другой город, Лубны, что под Полтавой, к сапожнику-поляку, Анжею Пятницкому. Гонял он еврейчика вовсю, поколачивал озорника, но кормил хорошо, учил ремеслу заготовщика (это элита сапожного цеха, мастера работы с кожей, они выстрачивали верхи обуви), и разрешил три года ходить в хедер — еврейскую школу. И даже записал ученика на свою фамилию — прежнюю пацанёнок быстро позабыл.
В общем, вырос Абрамчик в отменного мастера, хотя росточка был небольшого, как говорят — полтора метра с кепкой.
Там, в Полтаве, молодой сапожник и встретил свою Лизу — большую, ширококостную и весёлую. Такие как раз и нравятся мелким мужчинкам.
Поженились, родили дочку Мусю. Так и прожили бы весь свой недолгий век в Лубнах, но дед, даром что был малограмотным, чуйку имел крепкую, и в самый канун войны подхватился и увёз своих в Ленинград, тем более, что его давно звали туда на обувную фабрику «Скороход» модельщиком. А вся бабушкина многочисленная лубенская родня, вместе с другими евреями, сгинула в сорок первом, во рву на окраине городка…
Бабуля умудрялась слыть едкой, громкой и нежной одновременно. С круглым татаристым лицом. По ее непроверенной версии, она и была татаркой, взятой во младенчестве шестнадцатым ребенком в еврейскую религиозную семью. После смерти родителей-дворников соседи не бросили, выкормили и воспитали.
Она единственная из нас знала иврит, читала Тору и молилась. А с дедом на идиш все больше ругалась, чтобы мы с братом не поняли. Как я любил её имя — Лиииза, бабуличка Лизулечка, Лизацветик… И она меня, первого внука, обожала. Всё шутила: «За что мы не любим наших детей? Наши дети — это наши враги. За что мы любим внуков? Наши внуки — враги наших врагов!»
Но когда, настигнутая блокадой, совсем еще не старой умерла моя мама (я только вернулся из армии, застал её последние дни), мы все поняли, как бабушка любила единственную дочку. Похожая на облако, Лизуля наша как-то сдулась, поникла, и всё повторяла: «Не дай вам Б-г пережить своих детей…»
Потом мы переезжали из города в город, и старики влеклись за нами, как нитка за иголкой. Родных, кроме нас, у них не было — все погибли…
И везде дедушка, прекрасный обувщик-заготовщик, как-то быстро находил «неофициальную» работу. Видимо, подпольные цеховики были уже в любом городе СССР! Ставил свой ножной, еще дореволюционный, «Зингер» в кладовке, на толстую резину, чтобы соседи не услышали и не донесли «куда следует», да и шил, шил, всё больше по ночам.
Безумно, до обморока и сонного предутреннего плача, боялся фининспектора и «обехеесес». Но как-то проскочил, ни разу по-серьезному не попался. Видимо, спасало и то, что дважды фронтовик, все это знали, и пионеры приходили поздравлять с праздниками, и на стене висела подаренная Котовским шашка, к которой дед даже прикасаться боялся. И мне, малому, всполошено кричал: «Яничка, деточка, не трогай, обрежешься!» Потом в музей отдал. Там была смешная табличка: «Шашка бойца бригады Котовского Абрама Пятницкого». А деда бывший разбойник, потом знаменитый красный командир, восхитившийся новой обувкой, просто-напросто мобилизовал сапожником!
Ленинградскую блокаду трудно, но пережили. Спасли имевшиеся у запасливого сапожника два ящика рыбьего клея. В обкомовской столовой у знакомой поварихи выменивали на вещи и немудрёное золотишко картофельные очистки, и варили похлёбку, тем и держались. И ещё двум соседским семьям помогали. И всё равно — когда Мусю всё-таки пришлось отправить по Дороге жизни через Ладогу, она весила всего 34 килограмма…
После прорыва блокады деда, уже немолодого, семейного, снова призвали, по личному распоряжению будущего маршала артиллерии Николая Воронова, тоже из-за понравившихся сапог. Так и служил при штабе, шил сапоги да ремонтировал.
Оружия наш крошечный дедуля никогда в руках не держал, кроме одного раза. Но однажды был прорыв немцев. Штаб, в отсутствии начальства, оказался под угрозой, и мой тихий дедушка взломал оружейку, вооружил всякое чмо — писарчуков, похоронную бригаду, поваров и тому подобных тихушников, и повёл обороняться. Их бы, конечно, прихлопнули мгновенно, но подоспели наши танки, и всё устаканилось. Так дед и не повоевал. Я его потом спрашивал, стал бы он стрелять в людей. Он долго и мучительно думал, но потом все-таки сказал: «Они не люди, они фашисты…»