Выбрать главу

— Что-то вы, Елена Михайловна, ноне грустная.

Елена подняла на жениха глаза и подумала: «Не люблю. Всё же не люблю. Искорки не нахожу для него в своём сердце. Неужели век вековать с ним, постылым?» Сухо стало в горле, тихо выговорила с некрасивой, смутившей её хрипотцой:

— Отчего же? Очень даже весёлая.

— Как? — переспросил Семён, склонившись к Елене, но тут же покраснел и отстранился: он был с рождения глуховат на одно ухо, стеснялся своего недостатка и всячески скрывал его.

Она повторила. Снова замолчали, не зная, что друг другу сказать. Из лога подуло студёно и влажно, но одновременно ослепляюще засветило солнце, выкатившись из-за облака. Елена укрыла лицо козырьком ладони и встала боком к Семёну. Он, внешне спокойный, принял холодный порыв ветра и резкий блеск солнца, даже не сморгнул.

— Что же, Елена Михайловна, ни на волос я вам не люб? Встречаемся — вы грустная становитесь: вроде досадуете, что увидали меня. — Елена молчала, кутаясь в козью шаль, накинутую поверх косы. Упрямо смотрела вдаль, не различая предметов. — Аль дружок у вас имеется, а я, нелюбый, поперёк встрял? Чего уж, бейте наотмашь — не жалейте!

— Нет, Семён Иванович, у меня дружка. А любимы, не любимы вы мною… так вам скажу: что родители наши решили, о том, выходит, не нам с вами порицать. Дело, известно, уже сговоренное. — Помолчала и особенным, глубоким голосом произнесла ненужное, но выстраданное: — Сосватанная я, неужели забыли? Ни к чему о пустом судачить! Лучше порассуждаем о видах на урожай да о погоде, — усмехнулась она и снизу вверх взглянула в худощавое лицо высокого, но ссутулившего плечи Семёна.

— Значится, не люб, — склоняя голову, выдохнул он. Туго, на самые глаза натянул картуз, вобрал в грудь воздуха, но выпускал медленно. — Когда вы мне утирку подарили, на позапрошлой неделе — чай, помните? — у меня в груди надёжа затеплилась. Напрасно надеялся? Али как, Елена Михайловна? — Елена промолчала, перебирала тонкими белыми пальцами ласковую козью шерсть. — Руки у вас, гляжу, как у барышни.

— Отец жалеет.

— А я крепче буду жалеть! — близко подступил к Елене напряжённый, низко склонивший голову Семён. — В город переберёмся, я купцом стану. Вы всюё жизнь будете в белых платьях ходить, в кружевах утопать, холопы будут вам служить…

— Не люблю я вас, — побледнела Елена. Отвернулась от Семёна и сжала губы.

— Что? — крепко взял её за руку выше локтя. — Что?!

— Отпустите. Больно, — как вы полагаете?

— А мне не больно, значится?!

Подошёл, поглаживая бороду, довольный разговором с мужиками Михаил Григорьевич, приобнял за плечи дочь и Семёна:

— Воркуете? Ещё успеете за всюё жизнь.

Семён избегал встретиться неподвижными глазами с будущим тестем. Сухо, вполслова попрощался, сдвинув на голове картуз так, что он чуть было не упал на землю.

Отец и дочь шли домой вместе. Отчуждённо молчали. В голубовато-сизом, широко открывшемся небе разгоралось солнце, и день обещался быть горячим, сухим и долгим. Где-то в соснах неуверенно угугукнула одинокая кукушка и замолчала. По дороге скрипели телеги, возле дворов квохтали куры, взлаивали, завидя чужака, цепные псы, — жизнь продвигалась своим извечным ходом.

— Ласковое теля, сказывают старики, и две матки сосёт, а чёрствое — ни одной, — притворился хмурым Михаил Григорьевич, останавливаясь у ворот своего огромного, купеческого размаха зелёного дома с высокой жестяной кровлей и четырьмя окнами на улицу, в палисадник с персидской сиренью и черёмухой. — Тебе с Семёном, может, век прожить вместе, детишек нарожать, внукам дать дорогу, а ты на него смотришь, будто не глаза у тебя, а ледышки. Ласковее надо быть, приветливее! Подумай, ежли он тебя невзлюбит? То-то же!

Потом в горнице мать внушала:

— Смири, доченька, сердце. Чему бывать — того не минешь. Всё в руках Господа, — и она перекрестилась на образа и пошептала обветренными губами молитву.

— Я, мама, смирилась. — Дочь лишь взглянула на образа.

— Смиренная? Не верю. Вижу: клокочет у тебя в груди.

— Пройдёт. Как болезнь.

— Семёна, вот увидишь, ты ещё полюбишь. Крепко-крепко полюбишь. Он не какой-нить городской ветродуй. Хозяин! Мужик! В купцы метит — во! — улыбнулась мать своим суховатым чалдонским лицом.

Дочь равнодушно, но, чуть улыбнувшись, ответно качнула головой с распущенной косой. В горнице было тихо и прохладно. Постукивал маятник немецких часов. Вдоль стен стояли массивные дубовые стулья, резной, красного дерева комод, две застеленные салфетками этажерки с фарфором, графином и рюмками, у окна разлаписто росло в бочке пальмовое дерево. Между окнами висели фотографические в тяжёлых коричневых рамах портреты почти всех Охотниковых. В углу блистал роскошный, украшенный белоснежными рушниками иконостас с зажжённой лампадой. Елене отчего-то не хотелось видеть этого устойного, десятками лет не изменявшегося быта родного дома. Мать пыталась завязать разговор, но дочь отмалчивалась, виноватая улыбка вздрагивала на её губах.