Пахом полагал, что хозяин войдёт в избу, потом обозрит улья, инвентарь, о чём-то распорядится, за что-то незлобиво взыщет своим обычаем, но хозяин зачем-то дальше, дальше уходил по лугу, который двумя-тремя мягкими перекатами скрывался в придымлённой приангарской дали. Пахом помялся на месте с объёмным штофом в руках и покорно побрёл за хозяином, ожидая распоряжений.
Михаил Григорьевич издали сказал работнику:
— Всех, Пахом, гони с луга поганой метлой!
— Ась?
Охотников тяжело помолчал, бесцельно, но жёстко растирал носком сапога словно бы окостеневший комок суглинка.
— Славные, говорю, Пахом, луга. Надобедь вона туё ложбинку под утуги огородить: люблю, вишь, бурятский манер!
— Сварганю! Пущай везут побольше назёму.
— Ожидай подводы. А вона за тем леском будем рубить хотон — на лето пригоним стадо коров с овцами.
— Сооружу, Михайла Григорич. Ты мне дай дюжего артельного в сопомощники — к маю тебе уже будет стоять хотон. Загоняй в него хоть три стада.
— Получишь и артельного, и тонкий кругляк. — Михаил Григорьевич присел на корточки, похлопал ладонью жёсткую землю, вдохнул ноздрями горчащего дымного воздуха. — Важна, зараза, — выговорил хрипло, но нежно.
— Ась?
— Айда, говорю, во двор: покажи, справно ли хозяйство.
— Завсегда готов, Михайла Григорич, отчитаться по всем реестрам и табелям. — Молча вернулись к бричке. — Не желаешь ли, Михайла Григорич, медовушки отведать? С осеней стоит — накрепла, нагуляла хмеля.
— Угощай! Медовуха у тебя, Иваныч, знатная. Ленча, прибивайся к нам!
Расположились на узком, захламлённом дворе за грубо сколоченным столом-верстаком, пили холодную, шипучую медовуху из больших деревянных кружек, нахваливали Пахома.
— Бабу тебе, Пахомушка, пора завесть, — наставительно-ласково сказал Михаил Григорьевич, враз выпив вторую кружку и громко крякнув. — С бабой-то крепче осядешь на сибирской земле, а то думка о Кубани, поди, не оставлят?
— С таким добрым хозяином, как ты, Михайла Григорич, мне и Сибирь — втройне Кубань. Сердце моё прикипело к этой земле. А баба… имеется одна бабёшечка, солдатка батрачка с соседнего хутора.
— Грех… при живом-то муже… — подвигал бровями хмелеющий Михаил Григорьевич.
— Так на японской он сгинул у неё — ни весточки уж скока годов.
— Н-да, — задумчиво покачал головой Охотников, — японская поглотила православного люду — страсть.
— Поговаривают, на немца царь сбирается войной.
— С немцем пригоже нам дружбу водить: он один нас, православных, по-настоящему понимат и ценит. Ну, за твоё здоровье, — поднял кружку и с наслаждением выпил до дна. — У-ух, хор-роша! Вот давай-кась оженяйся на своей солдатке, а станешь семьянином, окоренишься — возьму тебя в пайщики по медовому делу. Размахнёмся так, что мёд отселева будет по всей Расеи рекой течь, — подмигнул Охотников.
— На паях с тобой, Григорич, я завсегда готов! Да капиталов у меня, вишь, не водится. Я тута у тебя всё одно что беглый каторжник — прячусь от властей.
Елена тянула медовуху, рассеянно слушала отца и Пахома, смотрела в луга и улыбалась своим пьянящим мыслям: «Господи, Ты наполнил мою душу Пасхой, заронил в меня ожидание чего-то большого и радостного — так дай же мне, чего я хочу! Любви, любви! Снизойди!»
Девушке показалось — вслух произнесла эти сокровенные слова, и сердце её пугливо сжалось.
— Я тебе плачу? — притворяясь сердитым, спросил Охотников у Пахома.
— Благодарствую, Михайла Григорич. Не забижаешь.
— Вот и копи — копейку к копейке, алтын к алтыну, целковый к целковому. А я тебе буду пособлять. Мне добрый работник ценней денег и злата-серебра! Ты для меня постарайся — я для тебя расстараюсь. Ничё — расплатишься с казной! И капиталы свои заведёшь! — Охотников вдруг крепко взял Пахома за рубаху, властно и низко пригнул его к себе и в самое ухо горячо шепнул: — Только будь мне верным… как пёс.