— По любви, а то как же. — Бабушка положила на подол веретено, участливо посмотрела на взволнованную Елену: — Запуталась ты, дева?
— Не знаю, — резко ответила Елена и в её зрачках остро вспыхнуло. — Сердце молчит. Молчит. Молчит. — Она уткнулась лицом в мягкое плечо бабушки.
Вошёл с улицы Охотников-старший — Григорий Васильевич, слегка припадая на пораненную в отрочестве правую ногу. С натугой стягивал, покряхтывая, грязный хромовый сапог.
— Давай, деда, помогу. — Елена стянула с него второй сапог. Он в благодарность потрепал её по затылку.
Сели пить чай из бокастого начищенного самовара; хрустели сладкими сухарями. Старики вели неторопливый разговор о приближающемся посеве, о необычайно тёплой погоде, которая, несомненно, поспособствует обильному урожаю и нагулу скота. Елена затаённо молчала и рассеянно слушала. В её глазах было сумрачно и темно. Поцеловав стариков и пожелав спокойной ночи, ушла в основной дом-пятистенок; там у неё была своя горенка.
В постели Любовь Евстафьевна, вздыхая, сказала мужу:
— Ленча-то, Григорий Василич, не по любви идёт за Семёна. Кручинится девка, переживат. Любви, говорит, хочу. Аж чтоб дух захватывало. Вона оно как!
— Ничё, мать, глядишь, через годок-другой слюбятся-стерпятся, — хрипло покашливал старик. — Она — покладистая, славная девка… хотя учёная. А Семён — крепкий, тороватый хозяин, мастеровитый мужик. В купцы выбьется — пойдёт у них дело, некогда будет про всякие разные любови толковать! Как, скажи, такого молодца не полюбить? То-то же, старая! Спи!
— И я так же думаю. — Любовь Евстафьевна помолчала, а потом толкнула в бок тяжело, с всхрапами засыпавшего мужа: — А ты-то меня что ж, хитрец старый, за мастеровитость взял али как?
— Али как, — зевнул старик, плотнее подкатываясь под мягкий бок жены.
Помолчали, слушая глухие паровозные гудки с железной дороги; она пролегала в двух с небольшим верстах от Погожего. Взлаяли собаки, но вскоре затихли. В конюшне у поскотины одиноко заржала лошадь.
— Тревожно мне за Ленчу, — вздохнула Любовь Евстафьевна, переворачиваясь на другой бок. — Шаткая она какая-то. Да и жизнь вокруг то туды накренится, то сюды.
— Михайла всё одно не отступит: ему приглянулся Семён, хочет вместе с ним стадо утроить, луга расширить, пахотной землицы на том берегу подкупить да ещё одну лавку открыть в Иркутске, кожевенную мануфактуру завесть, а опосле, глядишь, и в купцы перекочевать купно. Михайла молодец. Болтают, война с германцем могёт начаться, — глядь, у нас важные подряды пойдут на мясо да картошку. Ого-го, заживёт род Охотниковых! Да и сосватали уже, день свадьбы наметили. Орловы — крепущие, с такими не породниться — великий грех. Понимать, старая, надобно.
2
Утром Михаил Григорьевич распределил людей по работам, поругал конюха Николая Плотникова, обедневшего старого мужика, который весь вечер выпивал в своём закутке и не всем лошадям задал овса. Раздосадованный Михаил Григорьевич присел на завалинку во дворе, закурил самосадного табаку. Мимо проехала подвода, гружёная доверху навозом. Колесо телеги провалилось и застряло в щели между досок настила, и лошадь рванулась. Телега накренилась, и комья смёрзшегося навоза вывалились прямо перед ногами хозяина. Михаил Григорьевич крепко взял за шиворот потрёпанного козьего казакина работника Сидора Дурных, встряхнул:
— Я тебе говорил, собачий хвост, вывози через поскотину вкруговую?!
— Так ить короче, Михайла Григорич, — испуганно принагнулся Дурных, натягивая вожжи трясущимися руками.
Хозяин оттолкнул работника, подозвал мужиков, и все вместе приподняли телегу. Подвода благополучно выехала со двора. Дурных, не найдя поблизости лопаты, прямо руками быстро собрал в корзину вывалившийся навоз. Хозяин с неудовольствием смотрел на работника сверху вниз. Подошла Любовь Евстафьевна, осторожно сказала:
— Что-то, Миша, Ленча у нас поникла.
Но Михаил Григорьевич крякнул в кулак, не дал договорить:
— С утра в управе собрались мужики, достатошные да неимущие, хотят оттяпать у нас пойменные Лазаревские покоса. Бают, Охотниковы много хотят. А мы чего, мать, хотим? Сама знашь: работать да крепко стоять на земле. Крепко! — Тягостно помолчал, натянул на самые глаза заношенный выцветший картуз, встряхнул на плечах овчинную душегрейку, искоса, мельком, но остро взглянул на троих плотников-артельщиков, которые отёсывали брёвна для нового большого амбара. — Лазаревских я не отдам! Вот, вот всем! — повертел он фигой в сторону управы. — Мы ещё до японской заявили свои права на те понизовые земли, у нас тама тепере и пахотных двенадцать с гаком десятин, удобренных, холёных, нашим потом политых, и все годы мир помалкивал, волостные не заикались. А тута смотрите-ка — всколыхнулись, змеёныши! Позавидовали Охотниковым. Хотят устроить передел нагулянных земель! Меня мироедом, кулаком да шкуродёром за глаза кличут. Вот и получат они у меня кулак… с дулей! — Но Михаил Григорьевич вспомнил о приближающемся Светлом Воскресении — отходчиво проговорил: — Что ты, мать, про Ленчу баяла? Уже знаю, знаю: любви у неё нету к Семёну! О хозяйстве надо думать, а любовь она никуды не денется.