Григорий не взглянул на девушку, хрипнул в сторону, сжимая за спиной ладони:
— Завтре поджидай сватов. Так-то!
— Гришенька! — испугалась Любовь. — Батюшка жутко зол. Он такой сильный, могёт нечаянно и повредить тебе чего. Лучше — убежим на прииска.
— Нечего шалындаться по приискам, по всяким там клоповникам. Надо тута укореняться. Так-то! — Задумчиво посмотрел на просвет Ангары, в излом таёжной дали: — Добрая тута земля. Ежели кто-то крепко встал на ней на ноги, то отчего я не могу? — Помолчал и, не ожидая ответа, примолвил: — Могу. Поняла?
Сватов и Григория продержали у высоких почерневших ворот, не приглашая в избу; потом всё же впустили, и Евстафий Егорович, складывая на стол крупные жилистые руки, сказал, прерывая рыжебородого, оживлённого друга Григория рослого Холина Гаврилу:
— Вот что, сваточки дорогие, лишнего не будем балакать. Женишка мы знаем. Тепере увидали, не робкого он десятка. Однако, за голытьбу Любку отдавать не будем, — вот вам наш бесповоротный сказ.
— Дайте год, Евстафий Егорович, — побелел скуловатыми щеками Григорий. — Будет у меня изба и земля, и капиталов скоплю.
Евстафий Егорович пристально посмотрел на бледного, но не спрятавшего свои глаза Григория, коротко и сурово — на обеспокоенную пунцовую Любовь:
— Ладом. Год, и не боле: девка уже перезреват. А ежли проведаю, что вы где-то вместе якшаетесь, — мотри, несдобровать обоим.
Поклонился Григорий в пояс и, не взглянув на Любовь, молча вышел, стараясь не прихрамывать.
Он давно подметил на правобережье бурятские сенокосные угодья, которые позволяли их рачительному хозяину тысячи голов откормленного, нагулянного скота перегонять на Ленские золотые прииски, получая крупные барыши. Эти угодья назывались утугами: луга огораживались, чтобы избежать потрав, и изобильно удобрялись навозом, который особым образом втирался в землю, а также орошались. И трава урождалась богатая, до чрезвычайности густая, преимущественно — сочный, мягкий пырей. С одной десятины хозяин мог взять более трёхсот пудов сена. Григорий одолжил денег, арендовал возле селения булагатских бурят несколько слабо унавоженных, но огороженных утугов, большой хотон — стайку-загон из тонких брёвен, взял у бурят и русских на откорм стадо коров и бычков, на оставшиеся деньги купил коня, телегу, которую обустроил под жилище. Днём и ночью унавоживал утуги, выпасал скот на пойменных лугах; в июле скосил траву, — на всю зиму хватило превосходного сена. Скот нагулял бока, потучнел. Одна старая бурятка помогала Григорию перегонять молоко; сыр, масло и творог он продавал в Иркутске. Спал то в кибитке, то рядом со скотом в хотоне. Весной вывез на утуги около четырёхсот подвод навоза. Летом общество выделило Григорию землю под избу, он нанял двоих мужиков, а сам управлялся со скотом вдалеке от Погожего. В октябре с товарищами угнал стадо на прииск, выручил столько денег, что смог сполна рассчитаться с кредитором, достроить дом, купить семь десятин пашни. В новых яловых сапогах, плисовых шароварах, белой атласной косоворотке и мерлушковой душегрейке явился со сватами к Одинцовым.
В этот раз возле ворот не держали, сразу впустили в избу.
Обвенчались, через год Любовь разрешилась сыном, потом дочерью, а через десять лет детей уже было восьмеро. Однако двое умерли ещё во младенчестве, один утонул в Ангаре, подросток Кузьма сорвался с крутояра, чах и всё же умер. Выросли, встали на ноги четверо — старший Михаил, средний Иван, младший Фёдор с погодкой сестрой Феодорой. Пока подрастали сыновья и оправлялась после тяжёлых родов некрепкая здоровьем Любовь, Григорию приходилось тяжело. Лодку тестя опрокинуло волной на Байкале, старик страшно простудился, тяжко хворал, и потому был ненадёжным помощником. Григорий занимался утугами, раз в три-четыре года ему удавалось продать небольшое стадо крупного рогатого скота на приисках. Разрослась пашня, однако пшеницы сеял мало — увидел большие выгоды в картошке, которая оказалась надёжным кормом для скота, в особенности для свиней, и на рынке бойко расходилась.
Исподволь Григорий Васильевич сделался самым крепким в Погожем хозяином. На него работало до десяти-двенадцати наёмных — строковых и годовых; имел лавку в Иркутске. С годами стал обладать такой силой в общине, что при очередном переделе стоящих пойменных лугов к нему отходили лучшие, и никто не возмущался, потому что знали — в случае чего Охотников поспоспешествует.
Евстафий Егорович умер уже глубоким стариком, перед японской. На эту войну угодили Михаил с Иваном; отец мог откупить сыновей от службы, однако не стал, сказал им: